Бета-самец
Шрифт:
Плюхнулся на сиденье, заводить не стал.
Как хорошо… почему так хорошо? Ну да, ну да — сладость греха и так далее… Думать сегодня, к счастью, не обязательно. Завтра.
Опустил окно, закурил.
Вспомнилось вдруг, как в юности натолкнулся на парочку — согрешившую, видимо, совсем недавно. Была зима. Безлюдный морозный вечер. Припозднился в городе, долго ждал трамвая. Шел домой с остановки, слушая, как поскрипывает под подошвами снег, — и, завернув за угол, увидел их. Шарахнулся от неожиданности. Мужчина и женщина. Молодые. Он уходил, она вышла его проводить, стояла в проеме приоткрытых ворот. Он был одет по-зимнему: меховая шапка, толстая куртка. Она в легком халатике, в тапочках с помпонами, прикрывает ладошкой вырез под горлом. Согнула
Мужчина явно смущен — тем, как она стоит открыто в проеме ворот. И тут еще какой-то отрок из-за угла. Только что поцеловались, сожрали друг друга поцелуем, он сказал: иди, холодно. И сам сделал несколько шагов, уходя. А она осталась стоять. И тогда он вернулся и вот стоит, мнется, пускает носом пар. Ей не холодно. Она улыбается, и в лице у нее такое, что у юного Саши Топилина бегут мурашки… Возможно, эти двое были любовниками. Возможно, он наведался к ней, пока муж в отъезде. До утра остаться нельзя. И прощаться на улице нельзя. Соседи увидят. Но длится утробная нега, держит на привязи…
В окнах у Анны свет стал ярче. Включила торшер. Скоро появилась сама с сигаретой. Дымок потянуло в открытую форточку.
Анна наверняка его видела. Покурили так, на расстоянии, но вместе.
Пусто. Блаженно пусто. Все осталось там, наверху. Растеклось, размазалось по молочной коже. Нечем ему закончить эту ночь, кроме как пылким воспоминанием из юности. За долгие годы черты их стерлись. Но главное: выражение губ, глаз, розовая мякоть под халатом — сохранилось нетронутым… Топилин без труда переместился туда, в морозную ночь. Стоял в меховой шапке, чуть разведя в стороны руки, в легком недоумении:
— Почему не уходишь? Иди.
А она улыбается ему лукаво и счастливо и не уходит.
В ее окне погас сигаретный огонек. Топилин вдавил окурок в забитую пепельницу.
Теперь бежать. Пока темно, пока никто не видит.
Сейчас хорошо. Остальное завтра.
18
Я видел Суровегина только однажды — когда он вышел на сцену, чтобы увести голую Падчерицу. Я совсем иначе его представлял. Он был живчик. Совсем не красноносый. Шел, разворачивая на ходу шумный плащ и перетягивая на себя внимание обалделой публики. Укутав Зинаиду плащом, махнул кому-то за кулисами, потом погрозил кулаком вверх. Луна тут же погасла, на сцену выскочили несколько Месяцев. Они подходили к Зинаиде с опаской, будто боялись, что она оскалится и прыгнет, выпустив вампирские клыки.
— Уважаемые зрители! — сказал Суровегин, когда актеры, едва касаясь плаща вытянутыми руками, повели Зинаиду со сцены. — Примите мои глубочайшие извинения. Нервный срыв. Простите великодушно.
На следующий день Суровегин позвонил и попросил отца уйти из «Кирпичика».
С Нинкой все закончилось вскоре после этого. На субботнике, когда мы украшали большую аудиторию к Новому году, я собрался духом и нагрубил ей гадко и отвязно, при свидетелях. Она сказала, опуская глаза:
— Зря ты, Саша, — но с тех пор ко мне не подходила.
Зинаиду поместили в психиатрическое отделение Первой городской больницы.
Баба Женя была осведомлена о том, как развивались события. Она рассказала маме по телефону. Телефон у нас был старый и громкий. И баба Женя была — старая и громкая. Я подслушал, затаившись на лестнице, — впадая в потливый ужас от мысли, что мама может меня услышать или заметить мое отражение в зеркале прихожей.
Баба Женя рассказала так. Когда слухи о папе и Падчерице доползли до мамы и папа об этом догадался, он решил прекратить свой производственный левак. Объяснение состоялось в кабинете Суровегина, куда на время постановки «Двенадцати месяцев» отец получил допуск. Зинаида реагировала бурно. Рыдала. Папа прыскал на нее водой. После этого посыпались одна за другой провальные репетиции, и спектакль едва не был отменен. Зина караулила отца возле «Кирпичика», добивалась с ним встречи. В
— Видимо, у нее, — повторила баба Женя дважды, тщетно дожидаясь маминой реакции. — Или еще где. Потому что в «Кирпиче» ходили на отдалении, как корабли в нейтральных водах.
— Дальше.
— А дальше, Марина Никитична, ты сама все видела. Ты прости, что я вот так… на Григория Дмитрича доношу… Но как мне быть? Мы с тобой подруги… не знаю, женская солидарность…
— Как она?
— Зина? Ну, как… шизофрения.
— К ней никто не ходил?
— К Зине?
— К Зине, да. Никто не ходил?
— Нет. А что к ней сейчас ходить? Она не в себе, на лекарствах.
— Гриша узнавал, из кататонии ее сразу вывели. Первый раз у нее.
— Ну… не знаю… думаешь, надо к ней сходить?
— Нет, не надо. Я сама.
19
Въехав на территорию «Ауры», Топилин притормозил и отключил звонок на телефоне: предстоял вечер в семейном кругу Литвиновых. Подрулил к гостинице — и охранники поморгали ему прожектором. Никак не запомнит: прошлым летом перед гостиницей постелили белый мрамор. Идея Антона. Сам предложил Голикову, сам все организовал. Теперь там парковаться нельзя — покрышки, как выяснилось, мрамор портят. Паркинг на мраморе — только для самых важных столичных гостей.
Переставил машину на асфальт поближе к въезду, пошел пешком.
В голиковской «Ауре» останавливались гастролирующие поп-звезды. Сам Литвинов-старший, любореченский министр строительства, проводил здесь иногда выходные.
История успеха Голикова всегда нравилась Топилину изяществом и лаконизмом. Женя Голиков, в советские времена директор Главного универмага, купил участок, когда на нем располагалась незаконная свалка, а на противоположном берегу догнивала брошенная еще при Брежневе автобаза. Голиков отстроил на месте свалки гостиничный комплекс «люкс», пригласил Литвинова-старшего, только что возглавившего областное министерство строительства, сообщил ему, что лучший номер в гостинице зарезервирован за ним на год, и за десертом как бы невзначай посетовал — мол, вид из номера, увы, подкачал. Министр присмотрелся — действительно, увы. Через полгода заброшенный недострой на противоположном берегу снесли, на его месте высадили рощу. Теперь из «Ауры» открывается лучший вид на Любореченск — тот самый, который Женя Голиков разглядел еще тогда, когда здесь простиралось царство твердых бытовых отходов.
Министр Литвинов расположился на мощенной пегим плитняком площадке, метрах в ста от реки. От площадки вниз, к привозной нежно-бежевой гальке пляжа, убегал пологий склон, засаженный газоном с вкраплениями клевера и душицы. По пляжу гуляла невестка с внуками.
— Мам, там сколько лягушек! — крикнул Вова, показывая Оксане в сторону камышей.
— Ну да, — рассудительно заметила Маша. — Они как прыгнут.
Человек, вылавливавший сачком мусор у берега, шутливо квакнул.
На дубовой резной скамье, с клетчатым пледом на коленях, Литвинов-старший смотрелся живописно. Спокойная вольготная поза — рука заброшена на спинку, загоревшая кисть свисает расслабленно. На столе пузатый коньячный бокал, наполненный на два пальца. Топилин с удовольствием признавал в министре Литвинове человека, умеющего пользоваться своим положением со вкусом — в отличие от высокопоставленных чурбанов, заполонивших любореченскую администрацию. Все свои дела, в том числе отпускные, умел он устроить без сучка, без задоринки. В семье Литвиновых наверняка догадывались, что семинары для частных инвесторов, на которые Степан Карпович ежегодно уезжает в Сочи и с которых возвращается умиротворенный и загоревший, вряд ли имеют прямое отношение к инвестициям — скорее, к потреблению. Но он столь добросовестно соблюдал конспирацию, ограждая Елену Витальевну от неприятных слухов, так твердо придерживался принципа «не во вред семье» — любые эксцессы в связи с сочинскими семинарами Степана Карповича были совершенно исключены.