Битва в пути
Шрифт:
Все здесь менялось с каждым поворотом колеса, все влекло вот к такому головокружительному движению с увала на увал, по склонам, по ухабам, только вперед…
От быстрой езды, от красоты изменчивой, но неизменно родной земли на Курганова дохнуло избытком сил, молодостью. «Сколько здесь было поезжено еще в двадцать седьмом!.. Так же вот с увала на увал, за солнцем вдогонку! Носило меня, тогда девятнадцатилетнего, по этой земле, как по волнам. Сколько дел переделано, сколько с того времени прожито!»
У поворота они прочно засели в сугробе. Пока разгребали снег, женщина нагнала их. Очевидно, она шла напрямик, ближней дорогой.
— Тетка, силенка есть? — спросил Гоша. — Подсоби толкать…
Гоша дал газ, Курганов и женщина навалились сзади на машину, и она вынырнула.
— В Чухтырки? В колхоз «Искра»? — спросил Курганов. — Лезьте в машину, подвезем.
Гоша выскочил и взялся за сани.
— Тяжеленько!.. Хлеб? — Хлебушко…
Квадратные буханки были уложены, как кирпичи.
Когда груз разместили в машине, женщина уселась на заднем сиденье. У нее было худое, обветренное лицо и большие глаза с покрасневшими веками, с короткими, но густыми и темными ресницами. От этого глаза выделялись четко, словно нарочно обведенные черным. Когда она входила в машину и, нагнув голову, взглянула на Курганова, опять что-то неуловимое вспомнилось ему Почудилось, что между ним и ею из прошлого тянется далеко идущая нить. «Не она. Сотни таких, как она. Большеглазых, в темных платках, с обветренными лицами», — подумал он.
— Издалека везешь? — спросил Гоша.
— С района… с Устинова… — ответила она хриплым голосом.
— Килограммов двадцать будет?
— Из Чухтырок центнерами на машинах, а в Чухтырки килограммами на хребте… — В словах была застарелая, притерпевшаяся горечь.
Она прикорнула в углу машины и замолчала. В сдвинутое шоферское зеркало Курганов видел кусок ее лба и один глаз. Глаз то прикрывался набрякшим веком, то неподвижно, оцепенело глядел прямо перед собой. Глаз был сзади, но зеркало перехватывало, возвращало взгляд и направляло его в лицо Курганову уже спереди, откуда-то из убегающего заснеженного далека, и всю дорогу на взгорьях и ухабах глаз неотступно стоял перед Кургановым. И снова Курганову показалось, что этот «возвратный», отраженный взгляд идет из глубины прошлого.
Они въехали в деревню. У края деревни стоял стог сена с подъеденными боками, похожий на гриб.
— Вот он, весь ваш колхоз, в этом стогу, — сказал Гоша. — Куда тебя везти?
— Вон в тот дом при двух сосенках.
Старые сосны стояли по углам дома. И слова о сосенках и вид их внезапно осветили Курганову прошлое.
— Анна? — полувопросительно сказал Курганов.
— Или вы меня знаете?
— В двадцать седьмом году. Вы тогда говорили: «С места не сдвинусь, от этих сосенок не оторвусь». А я вас уговаривал, что колхоз сосенкам не помеха. Помните?
— Где припомнить! — сказала женщина. — С того го да сколько их к нам переездило… уговорщиков!..
А он уже отчетливо вспомнил ее, радостно-доверчивую говорунью. Он любовался ею тогда и долго помнил ее милую женственность и певучий говор.
«Что так перевернуло ее?» — думал он. Лицо ее не просто постарело, оно зачерствело и ссохлось. Оно стало лицом другого человека. Вместо застенчивой полуулыбки стянутый, как рубец, рот. Вместо любовного интереса ко всему — холодное безразличие. Только четкий рисунок слинявших глаз сохранился от прежней Анны.
«Она? Не она? — не верил себе Курганов. — Какая встреча! Хотя что странного?» В период коллективизации он бывал в этих местах, объехал десятки сел, говорил с сотнями людей.
Машина подрулила к дому.
— Может, обогреетесь с морозу? — равнодушно сказала женщина.
Он вошел вслед за ней. Из грязноватой кухни Анна провела Курганова в просторную, чистую, по-деревенски обряженную цветами, кружевами и картинками горницу и крикнула:
— Митрофаныч! Знакомца привела…
Откуда-то из-за печки появился старик с худым, хитроватым и наивным лицом. Широко улыбающийся рот походил на разинутый цыплячий клюв. Во рту красовался единственный длинный и желтый зуб.
— Не признаю…
— Как коллективизацию проводили, говорит, приезжал.
— Все возможно… Все возможно… — Старик сел, с дружелюбным любопытством оглядел Курганова.
— А где ж хозяин? — спросил Курганов.
— Пал смертью… — Седая голова качнулась, как от толчка. — Пал смертью…
— Осталась я с ребятами да вот со свекром.
Она выложила привезенный хлеб на лавку и стала резать каравай на ломти. «На сухари», — понял Курганов.
— Теперь ничего… А сперва, главное дело, внуки-то были мелкие…
«На что они живут? — думал Курганов. — Колхоз наихудший, а в горнице богато—видно, в доме достаток».
— Подросли, помогают? — спросил он.
— Какое! — вздохнул старик. — Все учатся! Двое в школе, одна на заводе. Должны ж мы их как-нито довести до советского, значит, гражданства. — Он заметил удивленный взгляд Курганова, скользивший по комнате, и пояснил: — Горница-то не наша, квартирантов держим. Тракторист у нас квартирует. А мы там, — он кивнул на кухню.
Курганов сквозь открытую дверь взглянул на кухню. Кровать, кое-как закинутая старым одеялом, дощатый стол, лавка с грязной, битой посудой, рваный тюфяк на печи. Он на минуту закрыл глаза.
— Сколько же вас там помещается? — спросил он с тем усилием над собой, с которым расспрашивают о подробностях болезни дорогого человека.
— Вчетвером спим.
— Как колхоз?
Старик молчал, видимо соображая, с какой мерой откровенности можно ответить на этот вопрос.
— Что колхоз! — со злой усмешкой сказала Анна. — Колхозники позабыли, как на трудодни получают. Ушла бы, куда глаза глядят! Да вот не иду никак. Знать, все они, сосенки, держат.
— А ведь добрый колхоз был до войны.
— Добрый, добрый! — подтвердил старик. — Еще года два назад повеселей было. Школьно-молодежное звено сад сажало. Дашунька, внучка моя, верховодила. Председатель товарищ Соснин, партийный человек, очень ее одобрял. Веселеть при нем начали, да месяцев шесть он у нас пробыл. В город перевели. Молодежь тоже поразъехалась. Кто в армию, кто в город. Дашунька наша тоже на завод подалась. Докатился колхоз. Совсем захудали.
— Отчего ж захудали? — спросил Курганов.
— А кто ж его знает, отчего, — ответил старик. — Кто ж его знает?.. — В голосе его звучало покорное терпение, будто говорил он о непонятном и не зависящем от его воли стихийном бедствии, вроде града или суховея.