Большаки на рассвете
Шрифт:
Кайнорюс шарит глазами по траве. Визгирдене не может на него надивиться. Она никак в толк не возьмет, в кого же его дети уродились — дочь, как лесная фея, по опушкам бродит, сын по крышам лазит или голый бегает по лугам. Как ласки, честное слово. Жена у него — сухарь, неряха, крикунья.
В тихие вечера пронзительный голос Кайнорене раздается за березняком, заглушая мерные удары молота.
— Ты что, знате, говоришь? — спрашивает Кайнорюс и поднимает голову.
Жена не отвечает. Визжит как будто ее режут — телок сбежал, лисица курицу стащила, веревка запропастилась, забот невпроворот, хоть лопни.
Однажды
Дом Кайнорюса стоит на опушке, на супеси, среди вишен и кустов малины. Мальчишки то и дело руки к ним тянут, ни один не пробежит мимо. Но до вишен и малины и дотронуться не успевают: раздается крик Кайнорене, а вслед за ним и собака белая начинает тявкать, дай бог ноги унести. Сучка, одуревшая от криков хозяйки, лает, не зная, на кого бросаться. Но вот из кузни с молотом в руке выходит Кайнорюс.
— Чего, знате, кричишь?
— Ах ты, господи! — всплескивает руками Кайнорене. — Да эти байстрюки уже весь сад переломали, а он все: чего, знате, кричишь?
Вот какие байки часто рассказывает Визгирдене. Взгляд у нее не то, что у других деревенских баб, — цепкий, любую странность у мужчины заметит (может, потому, что и ее муженек, которого она пуще огня боится, тоже не без причуд).
Если верить Визгирдене, жизнь и привычки у мужиков самые непонятные: скрюченные, косолапые, они слоняются по холмам, ошиваются у овинов. Один — как тетерев, другой — как петух леггорнской породы, третий — только поставь миску на стол — хап, хап, и пусто. И еще мало им. Утробы ненасытные. Такими останутся в памяти деревни местные мужики. Слово ее — будто резец, кисть или перо. Здешние мужики, как дети, сами не понимают, чего мелют, куда идут, что делают, а как буйствовать любят, кичиться! Свинство какое-нибудь сделают и чуть ли не святых из себя корчат. Ну просто диво дивное. Когда откроешь им глаза, скажешь, они еще и злятся.
И если где-нибудь рдели лица сельских бабенок, а в самые хмурые дни то там то сям звенел смех, все знали: там побывала Тякле Визгирдене. Словно щедро брызнувший из-под супеси и суглинка, звенел смех, который никогда не иссякает, как не иссякает мужская гордость, проявляющаяся самым неожиданным образом и в самых неожиданных поступках. А теперь вот Визгирдене стоит на пороге овина, смотрит, как Кайнорюс ищет отвертку, приседает, шарит в карманах, пожимает плечами.
— Знате, знате, только что была под рукой. Может, ты взяла?
— Я, что ли? Слыхали, я его отвертку взяла! — смеется Визгирдене, подергивая углы платка, смеется громко, чтобы все обратили на нее внимание. Потом она подходит ближе, оглядывается, — может, еще кого высмеять, может, эта отвертка, или как ее там, у Кайнорюса в руке или под ногой, или… Но вдруг Визгирдене замолкает: сын то и дело оглядываясь, чешет к риге.
Мотор собран, коробка передач в порядке. Мужики выпрямляют спины, закуривают. В сосняке ржут лошади.
Изредка слышно, как кто-то под пригорком орудует лопатой. Там хлопочет Визгирда — сад задумал развести.
— Ступай к мужикам, потолкуешь с ними, — говорит подоспевшая Тякле. Но муж не слышит. Она машет рукой и идет в хлев. Буренка лижет телка, поворачивает к хозяйке голову, мычит,
— Никто твое дитятко не тронет, чего мычишь?
Блеют, жмутся к загородкам ягнята — теплые клубы тумана, живое руно, а когда лягут скопом — словно камни.
Мужики покурили и разошлись: кто пошел к лошадям, кто в ригу, а кто и возле мотора остался. Аугустас и Альгис по очереди крутят ручку. Густые редкие звуки, — пух, пух! — огонь, клубы дыма, запах газоля дразнят, как зов далекой дороги, щекочут ноздри Юзукаса.
— Может, свеча перегорела? — Юзукас всюду сует свой испачканный мазутом нос. — Это свеча? Ишь какая! — говорит он, встав на цыпочки.
Подумать только, эта штука, искрясь, дает такую силу мотору!
Снова путается под ногами Визгирденок. В сосняке ржут, бьют копытами лошади. А у реки ярится жеребец. «Еще сюда прибежит. Этого не хватало».
Все бегут, спешат, из рук переходит кружка с пивом. Криступас принес — угощайтесь. Отведал отцова пива и Юзукас, теперь ходит сам не свой. Кто-то бросил его шапку в маховик, и она крутится, вычерчивая круги. Это ж надо! Юзукас неотступно следует за машинистом — пусть объяснит что к чему, как молотилку остановить. Мотор вдруг захрипел, как прирезанный петух: глухо, прерывисто; но он еще загрохочет в сумерках! Мужики подстегнут лошадей и выедут на большак, рассмеются женщины, завизжат дети, кувыркаясь через голову, и что-то обязательно случится, потому что каждый будет волен делать, что хочет.
— Когда поедешь под гору, натяни вожжи, вот так, и упрись ногами, — учит Альгимантаса Константас Даукинтис.
— Сама не знаю, что это с ребенком делается, — разводит руками Криступене.
— Белены объелся, что ли? — восклицает Визгирденок.
— Отойди! А то как двину!
— Сопляк!
— Сам сопляк! Боишься?
— А ты и семи килограммов выжать не можешь.
— Запросто выжму.
— Иди ты!
— Плохой ты человек, Визгирда!
— Хочешь, Юзукас, вместе поедем, — предлагает Альгимантас.
— Куда?
— В местечко, на склады.
— Дай я буду править. Держись!
— Да вы сосны сшибете, будьте вы трижды неладны! — ругается Казимерас. Он пробует зерно на зуб, провожает подводы.
— Как орехи, — говорит Константас.
Всех ошарашил шепелявый Альгис, сын Казимераса — примчался, стоя в телеге, и улетел, щелкнув кнутом.
— Ты зачем коня гонишь? Пусть отдохнет, — говорит отец.
Скрипя голенищами сапог, носится мачеха Юзукаса — вся багровая, нос, как птичий клюв, да еще набок. Обсыпана половой, косточки всем перемывает. Больше всего ей нравится толковать с Кайнорюсом, пристает и к Аполинарасу, но не она теперь у него на уме.
В картофельной яме, у клокочущих котлов сидит Криступас: обмолотят его ячмень — придется угощение выставлять. Визгирда уже прибегал сюда, опрокинул пару стаканчиков и сейчас, подтягивая сползающие портки, ходит по сумеречному двору, собственную ригу не узнает.
Юзукас и Визгирденок устроились за скирдой. Остальные примостились кто как.
— Ш-ш, — говорит Визгирденок.
На другой стороне скирды кто-то шепчется, шелестит соломой. Замолкает. Снова шепчется. Не мачеха ли?
— Не надо, не трожь. Ах…