Большаки на рассвете
Шрифт:
Возле леса на большак выходит патруль. Проверка документов. «Можете ехать», и опять шуршит земля, усыпанная кленовыми листьями. Те, кто проверяет, — с винтовками и в плащах, сверкающих в лунном свете.
Потом на голову беженцев посыплется стекло, раздастся крик из высокого окна: «Спасите! Убивают!» — и отец ворвется первым в подворотню, а когда вернется, на лице его и руке будет кровь. Юзукас не раз увидит, как он дерется и защищается — сын будет реветь над ним, лежащим на булыжнике, на лестнице, и не сможет понять, за что же отца бьют.
Тогда, залезая в кабину, отец сказал: «Никого не оставлял в беде и не оставлю». Иногда он бывал страшен и неумолим. Но как Юзукас гордился им, когда он первенствовал в мужской компании! Взять
Дальше они ехали медленнее, без песен. Отец сидел рядом, держа на весу обвязанную руку и вперив хмурый взгляд в одну точку. Лужки пахли осенней отавой; в тумане бродили деревья. Юзукас смотрит на отца, и ему так хочется защитить его от чего-то злого, неизбежного. Он спрашивает, правда ли, что луна будет гнаться за ними до самого города. «Правда, сынок», — отвечает отец. Там, в деревне, луна была совсем другая. Багровая, пропахшая туманом, она плыла над лесом, над лугом, где звякала цепью пегая кобылица.
Отец застегнул пиджачок, наброшенный на его худые, острые плечи, но холод все равно пробирал Юзукаса до костей.
Дорогу пересек поезд. Уже видны трубы, дымящиеся в кровавом свете восходящего солнца, и фабричные корпуса. Но здесь еще деревня, и росистые яблоки в придорожных садах отливают багрянцем. Старый человек стоит в подворотне и провожает их долгим взглядом. Потом потягивается и бредет к полю, с которого убрали клевер. Там возле мерно жующей коровы сидит женщина, и белые струи парного молока хлещут в подойник. Мальчуган в длиннополой сермяге с развевающимися рукавами пасет стадо.
Вот и город. Узкие, мощенные булыжником улочки, высокие ступени кафедрального собора, мастерские, заспанные лица… Но солнце уже греет его лицо, накаляет жесть на крышах, лестницы. День будет долгим и жарким.
В комнате, куда его, спящего, внесли, Юзукаса ждет чашка кофе и булочка, намазанная маслом, — он долго будет помнить запах кофе и вкус булочки. Потом он тонет в белой пуховой постели.
Сквозь сон он слышит, как отец прощается со всеми, Юзукасу хочется встать и идти, но он никак не может продрать глаза; чувствует острую боль, но не знает, что плачет; слышит только, как хлопнули двери. Чей-то голос заставляет всех умолкнуть. Изредка все заглушает грохот вагонов. Юзукасу кажется, что жарко, как в аду, и что дом скоро опустеет. Все собираются куда-то, и он во сне ждет, когда они уйдут.
Наконец он отваживается открыть глаза. Первое, что он видит, — сжатые губы и рука с накрашенными ногтями. Рука водит по губам чем-то красным. Рядом — серая согнувшаяся спина, это бабушка роется в шкафу. «А это подойдет?» — спрашивает бабушка, держа в руке какую-то растянутую одежонку. Юзукас смекает, что обе они, и бабушка, и тетка, отражаются в зеркале. Теперь тетка зачем-то размазывает по лицу розовую липкую кашицу. Скулы у нее выпирают немного, глаза большие, блестящие. К тетке протянут длинный ковер с красными краями, расстеленный на полу комнаты. У дверей висит какая-то одежда. Где отец, пронзает Юзукаса, когда он придет? Он смотрит на туалетный столик, губную помаду, гнутые острые ножнички, пузатый флакончик. Странные штукенции! Когда тетка уйдет, он примется их обнюхивать, ковырять и никак не сообразит, зачем они ей нужны.
Вдруг Юзукас замечает свою руку, она лежит на белых кружевах подушки, маленькая, грязная, в трещинках, как песья лапка. Он быстро прячет ее, натягивает до подбородка одеяло и чувствует, как горят у него оцарапанные осокой ноги, потрескавшиеся от бурой болотистой воды. Быстрыми, решительными, но легкими шагами подходит тетка. От нее пахнет духами, она наклоняется над ним, протягивает руки к нему, замурзанному, утонувшему в чужой постели. Тут как тут и бабушка. Обе ничего не говорят, только смотрят на него, но лица у них такие разные: холеное, пахучее, с блестящими глазами — у тетки, изъеденное морщинами, старое — у бабушки.
Юзукаса долго купают в белой ванне, трут
И вот он сидит в высоком кресле, болтает ногами, изображая баловня, берет из белой тарелки черные; спелые вишни. «Ты чего ногами болтаешь?» — говорит тетка, и солнце, искрящееся в зеркале и на посуде, тотчас меркнет: за окном хлещет надоедливый осенний дождь, и мысли Юзукаса снова переносятся в поля, где ветер бьет в распахнутую грудь, где желтеют кустарники и увядают цветы. Юзукас задумывается, наклоняет чашку, и чай проливается на скатерть. Тетка шлепает его по руке, начинается ссора. Скрип стульев, торопливые шаги, шорох плаща. А виноват во всем он, хоть провались сквозь землю. «Не смей трогать ребенка! — кричит бабушка. — Ты меня не учи, я знаю, что делаю, семерых вырастила и тебя, милая. И его выращу!» — «Ради бога, прошу тебя, не заласкай ты его», — говорит тетка.
Хлопают двери, в комнату врывается дождь. «Ешь», — говорит бабушка. Ешь да ешь. Хочешь не хочешь — все равно.
Когда он остается вдвоем с бабушкой, она ему все разрешает, можешь хоть на голове ходить. Бабушка жарит блины, латает его одежонку или вяжет носки — на стеклах оседает пар, в горшках что-то булькает. «Сейчас она придет. Увидит… Это ее…» — говорит бабушка. Она — это тетка. А они с бабушкой, как заговорщики, всегда заодно. Иногда тетка и бабушка ссорятся. «Вот и поезжай в свою деревню!» — кричит тетка, и бабушка никак не может кончиком спицы попасть в петлю и вытянуть ее.
По вечерам Юзукас стоит у окна — когда же отец придет? — и смотрит на рельсы. По ним, разбрызгивая искры, грохочут ночные поезда-странники, мужчины в железнодорожной форме стоят на подножках, мелькают розовые, зеленые или желтые огоньки.
По вечерам в этом доме тихо звякают стаканы и тарелки: сюда приходит хозяин — низенький мужчина в комбинезоне, испачканном сажей. Он снимает возле печки рюкзак и вытряхивает из него уголь. Теперь за столом сидят трое. В печи ярится пламя, бабушка ставит на стол еду, а тетка толкует с хозяином о том, что работа у поездного кочегара вполне доходная, от службы в магазине тоже кое-что перепадает, — вот, это варенье, — тетка тычет замасленным ножом, — откуда, думаете?.. Лица горят, глаза темнеют, хозяин встает и ворошит угли («Хорошая штука — уголь»). По вечерам, смыв сажу, хозяин жадно откусывает белую булочку, намазанную маслом, косится на чужого ребенка, и тетка из кожи вон лезет, чтобы понравиться низенькому.
Поутру Юзукас и бабушка направляются на базар — старуха кутается в широкий платок, берет с собой плетеную корзину, пахнущую клубникой.
Мощенная булыжником улица то карабкается на пригорок, то срывается вниз, туда, где шумит-гудит просыпающийся город, исторгая из труб клубы дыма и пара. Юзукас останавливается у витрин магазинов, у фотоателье, там, в окне, выставлена и его фотография — жалобно смотрит на него почти незнакомый мальчик, дитя чужой любви, дитя бедности и лишений. Юзукасу почему-то стыдно смотреть на себя, он замедляет шаг возле молокозавода — серого здания с сырыми, будто ошпаренными стенами, дрожащими от гула сепараторов. В темном проеме дверей спортивного зала, Мимо которого Юзукас с бабушкой тоже проходят, порой мелькают боксерские перчатки или мячи. За воротцами рынка Юзукас видит старух, сидящих за столиками и зорко стерегущих груды фруктов, бидоны с молоком. Больше всего его привлекают серые жестяные банки со сгущенным молоком и ароматное мороженое, которое продавщицы почему-то зачерпывают ковшиком. Но бабушка болтает со старухами, словам конца нет, не до мороженого ей. Однажды Юзукас увидел, как в бабушкину корзину запустил руку замурзанный цыганенок да еще подмигнул ему, как сообщнику, своими черными глазками. Юзукас промолчал. Цыганенок с украденной булочкой шмыгнул в толпу и давай над ним смеяться, язык показывать. Каких только людей на свете нет!