Большаки на рассвете
Шрифт:
Вайтасюс складывает очки в футляр, вытирает испачканный мелом рукав, упирается обеими руками в стол, впивается глазами в учебник, но не скоро он найдет нужное место. В мертвой тишине шелестят страницы. Наконец кто-то отваживается, громко вздыхает, хотя и никак не может взять в толк, что тут стряслось, почему в классе воцарилась такая многозначительная тишина.
Здесь, среди этих протертых парт, у этой исцарапанной доски, под звуки тех же, набивших оскомину слов, пробежала чуть ли не вся жизнь Вайтасюса. Менялись только лица. Каждый год первого сентября мальчики и девочки после звонка вваливались в класс и ждали, когда с ними заговорит старый учитель. Но ждать они должны были все дольше и дольше. Расхаживая между партами, Вайтасюс заглядывал в учебники, в пустые тетради, косился на руки учеников. Он когда-то учил их родителей, старших братьев и сестер. Где они все теперь? Снова пришли новички. По сходству он угадывал их фамилии…
Пробегало
Противоположности не умещались в голове у Юозаса. Уж если добро — так добро, в чистом виде, без примеси. «Ну, а если зло…» — пускался он в рассуждения, словно принимал вызов, и вдыхал всей грудью воздух. «Не будь таким моралистом», — перебивал его Альбинас. — «Это я-то моралист? Ты что мелешь? — отзывался Юозас. — Только от тебя и слышу: будь — не будь. Ты, наверное, хотел бы, чтобы меня совсем не было? Увы, это не от тебя зависит…» — «Хо… хо!» — хохотал Римантас.
Сделав вступление с тартюфовскими реверансами (тартюфовские реверансы — слова Альбинаса; много таких его выражений было в их лексиконе), Юозас принимался рассуждать, все больше обрушиваясь на своего противника. «По-твоему получается так: решил, подумал, сделал. Как все легко и просто! Решил влюбиться — влюбился, ищу предмет любви… Разум выше всего. Но как часто он оказывается в плачевной роли служанки! Его можно сравнить с вконец растерявшимся гражданином, который размахивает руками, не зная, как оправдаться, как объяснить то, что случилось». — «Слыхали, Юозас. Все, о чем ты говоришь, мы уже слыхали», — перебивает Альбинас. Потом, как бы прося прощения, спрашивает: «Ну что толку в этих твоих рассуждениях?» — «Ты всю вину хочешь свалить на бедного индивидуума, а плечи его куда слабее, чем тебе кажется. Ты слишком многого требуешь от человека — ты не способен ни к состраданию, ни к любви. Согласись, какая-то часть нашего существа всегда говорит: хочу, желаю — и ведёт себя соответственно, а разуму остается только паниковать, хоть он и строит из себя господа бога. Он бесплотный, невесомый, он — чистое знание, но чем же он смотрит на мир, чем говорит и думает, если не нашими глазами, нашими устами, нашими мозгами, нашими желаниями?»
Альбинас с досадой отмахивается, и этот его жест больно ранит Юозаса. «Ну да, — выпаливает он. — Все что говорят другие, тебе не важно, а то, что вещаешь ты, — все должны слушать навострив уши» (это опять же выражение Альбинаса).
Юозас замолкает, ему почему-то вспомнилась Марите. Она — воплощение принципиальности, обижается из-за любого слова… Очень внимательно слушает, когда Юозас задает учителю какой-нибудь вопрос или ввязывается в спор. Марите всегда на его стороне и… наверное, немножко влюблена в него. Такая мысль приходит Юозасу в голову впервые. А Альбинас… Марите давно ему приглянулась. Он ревнует… Вот оно что! Но они уже не умеют замечать простых человеческих отношений.
Воцаряется тишина. Слышно, как вдали, над лесом, за Сантакос хлещет дождь и журчат, стекая с холмов, мутные ручьи. Уже, видно, забрезжило: небосвод на востоке чист и безоблачен, однако молнии еще посверкивают. Над ложбинами и оврагами клубится пар.
Там, где чужой взгляд обычно скользил по поверхности, Юозас находил обильную пищу для ума. Он зачастую сталкивался с такими вещами, о которых не скажешь ни да, ни нет. Единственное, что оставалось, — это пожимать плечами. Жажда удивления, стремление встретить что-то из рук вон выходящее, парадоксальное то и дело опережали другие его желания. Порой он вскакивал с парты как ужаленный, еще не в силах сообразить, что скажет, но, охваченный желанием кого-то ошеломить, положить на лопатки. Ему очень хотелось нравиться. Не столько волновало его то, куда летит посланный им мяч, сколько то, умело ли его поймали. Поверхностные, внешние явления были порой важнее для него, чем результат и сущность. За это он себя искренне презирал.
Слова тоже всегда обгоняли его мысль. Сказав однажды «почему?», он упорно искал ответа. Обожал патетические восклицания, которые требовали таких же высокопарных ответов. Не найдя их, считал себя невеждой. Чувствовал, что подлинная мудрость рождается в беспечной болтовне. Разлюбил поэзию: ложь. Кого больше всего занимает истина, тот не станет думать, как прозвучит его фраза, какое она произведет впечатление. А тут еще рифма, ритм… Как они стесняют и коверкают мысль! Все это только поза, наигранность. В нем вдруг проснулся божок позитивизма, старательный, скрупулезный, все сортирующий, сравнивающий, нестерпимо алчущий конкретности. Юозас ловил себя на том, что, оставшись один, разговаривает сам с собой и думает совершенно
Посторонние взгляды его смущали. Один, мучаясь в тишине, задыхаясь от неуверенности, он спрашивает… нет, не спрашивает, а с кем-то тихо, смирено, почти молитвенно беседует. Он радуется, когда ему удается получить такой ответ, который возвращается, как эхо — как аукнулось, так и откликнулось, — ответ, от которого все вокруг светлеет, который предназначен только тебе, является твоим достоянием, который хоть на миг, хоть на минутку приближает тебя к чему-то истинному, великому, делает тебя немножко сильнее и благороднее, дарит утешение и обнадеживает. Такой ответ порой — словно безмолвная ласка, любовь, смутное обещание… Вот чем веет от таких ответов, и, кто знает, знакомо ли тому, кто спрашивает на виду у всех, спрашивает у другого, знакомы ли ему такие мгновения; знакомы ли они болтунам, любителям поточить лясы, поспорить, сорить остротами и каламбурами; они ни о чем не спрашивают, у них одно желание — озадачивать и удивлять. В таком мышлении нет места для разочарования, для любви, для вины, нет в нем настоящего желания узнать о своих заблуждениях, о своей жизни, о том, где черпать силы, о том, кто ты и чего хочешь.
Истинные ответы избегают огласки, мирской суеты, ждут, пока созреют. И их легко высмеять, они хрупки и доверчивы. А порой просто глупы, наивны и странны. Кто их не ищет, тот не ищет и человека, тому и любви не надо, он не верит в нее, ибо такие мысли не что иное, как узенькие тропки к чужой душе.
Эти мысли не любят постороннего взгляда, комментариев. Они предназначены не для борьбы, не для вражды, а для любви. В них сокрыта тоска по чему-то совершенному, они — плоды идеального и потому так медленно созревают. Чаще всего их срывают зелеными, надкусывают и выбрасывают, конечно, не всем они нужны, близки, понятны, в них — дуновение иной жизни. Антагонисты этого не понимают. Такие плоды произрастают на всех обочинах, и никому не приходит в голову огораживать их высокими плетнями и частоколами, никто за ними не присматривает и их не сторожит. И острых шипов, которыми они могли бы защищаться, у них нет. Такими вот надкусанными, неспелыми плодами усеяны все обочины нашего познания.
Частенько в голове Юозаса возникает такая картина: поодаль от большака растет старое иссохшее дерево с еще зеленой густой кроной. Под ним сидит оборванный старик. Руки у него сухие, как сучья саксаула, лицо загорелое, он не может оторвать глаз от большака, петляющего по сумрачной равнине. Откуда он взялся, этот старик?.. Может, он с берегов древнего Инда, Нила, может, из Эллады? Ветер перебирает пожелтевшие страницы книги — она лежит у старика на коленях. Он сидит под деревом и по-прежнему смотрит туда, куда двигаются стайки людей. Вдали видны городские башни. Уже вечер, всем пора домой, прохожие спешат с семьями, с детьми. Порой какой-нибудь сорванец остановится и стоит возле старика, сунув грязный палец в рот. Может шалуну хочется дернуть старика за бороду или потрогать его книгу, страницы которой треплет теплый ветер. Глаза старого мудреца пусты, и нет в них ни задумчивости, ни надежды, только рукой он нет-нет да и прикоснется безотчетно к книге. Будто желая о чем-то вспомнить, он смотрит на дорогу. Глаза его страдальчески закрыты…
— Что ты хочешь этим сказать? — наседает на Юозаса Альбинас.
— Да я и сам не знаю. Может то, что старое наследие нам не нужно, но ведь и наши новейшие знания страдают приблизительностью, поверхностью, они бессистемны, лишены глубоких корней, слишком универсальны…
— Ей-богу, ты родился пророком.
Юозас ненадолго замолкает.
— Мы часто задаемся вопросом, что значит то или иное явление само по себе, вне связи с нами. Что такое — мой сын как таковой, если его рассматривать объективно? — спросил один философ и вздрогнул, услышав в ответ, что его сын как таковой — ничто. Один из многих. Такой же не имеющий значения, как и все остальные, такой же посторонний, мимо которого можно равнодушно пройти, в которого легко можно направить дуло винтовки. Если рассматривать объективно, сына у него нет. Вот что такое его сын как таковой.