Большаки на рассвете
Шрифт:
— Ты о чем задумался?
Юозас молчит. Он вдруг ни с того ни с сего вспомнил, как однажды — дело было в середине зимы — его в заводи охватило такое чувство, словно он очутился на Северном полюсе; он бросился к двоюродному брату Альгимантасу и давай говорить, пытаясь заглушить страх.
Спрашивают Альбинаса, куда он собирается поступать.
— Я уже вам говорил, — отвечает тот.
Пройдет немного времени, и будет Альбинас вышагивать по городским улицам, ходить на концерты и в библиотеки, но там частенько у него перед глазами будут возникать вдруг высокие утесы, стремительные броды его детства; во дворе будет стоять мать, будет ругаться отец, а он, маленький мальчик с неровно обстриженными волосами, будет читать старую, пожелтевшую книгу. Чего, спрашивается, этот оголец искал, на что надеялся? —
Но случится это чуть позже, когда он пройдет уже через все двери, когда убедится, что никто его там, за этими дверьми, особенно не ждал. Он будет в сердцах хлопать этими дверьми, злиться в надежде найти свою, единственную, правду. Он навсегда останется ребенком, ищущим таких же ласковых рук, которые так радушно помахали ему еще тогда, когда, совсем маленький, он сидел на коленях у своей матери. Он будет требовать ласки. Во многих местах его встретят с усмешкой. Люди будут пожимать плечами в недоумении — чего он ищет, чего хочет? Он будет чувствовать себя соблазненным и обманутым, ибо ему нигде не удастся отыскать следы того Анонима, мысль о котором насквозь пронзила всю его жизнь, и работу Анонима, который его когда-то звал, но не соизволил дать своего точного адреса.
Примерно такими словами Юозас обрисовал одиссею Альбинаса в городе.
— А тебя, Юзук, сразу же заведующим фермой назначат, — сказал оскорбленный Альбинас.
Нет, он не думает, что сразу назначат, хотя чем черт не шутит, пытаясь совладать с собой, говорит Юозас, но в конце концов не выдерживает и язвительно добавляет:
— А ты приедешь на ферму с блокнотиком и очеркишко о заведующем накатаешь.
— А ты погоди радоваться, о таких, как ты, не накатаю.
— Ясное дело. Поинтереснее материальчик найдешь. Тебе кажется, что в другом месте тебя ждет что-то необычное, то, чего здесь ты и замечать не хочешь. Чепуха.
— Ааа, — отмахивается Альбинас. Его словно ветром подхватило, и неизвестно еще куда унесет.
Юозасу что-то не нравится в поведении друга, в его мыслях, ему хочется о чем-то поспорить, что-то опровергнуть, но он сам не знает, как это сделать. Допустим, он останется здесь, в деревне, будет честно и хорошо трудиться, но захочет ли с ним водить дружбу его бывший друг Альбинас, обожающий разглагольствовать о работе, о ее смысле, увидит ли он какие-нибудь преимущества здешней жизни? Нет. Юозас Даукинтис перестанет для него существовать. Впрочем, зачем он так морочит себе голову из-за этого Альбинаса? Кто для него Альбинас? Пусть идет своей дорогой.
Успокоившись, Юозас начинает убеждать себя: он, конечно, никого из себя не строит, он такой же, как все, ничуть не лучше, а вот Альбинас, тот во что бы то ни стало хочет выделиться, все время распространяется о своих убеждениях. Но в чем их значение для других, в чем, скажи, их значение, спрашивает Юозас.
— Так ты за кого в конце концов агитируешь? — поворачивается к нему Альбинас. — За тех, которые составляют серую массу? Кроме нее никого не видишь. Индивидуум…
— Ага! — срывается Юозас. — Понял! Другие для тебя как будто и не существуют, есть только ты, все твои мысли крутятся вокруг собственной персоны, а… а… — повышает голос Юозас, словно боится, что не сумеет высказать то, что понял. — Но странное дело, в твоих разговорах всё другие, для других, во имя других. Ох, как интересно! Ты перед другими пытаешься предстать в одном виде, а живешь совсем иначе. Вот почему и мысли у тебя такие бессвязные, нелогичные. Ай да ты, вы только посмотрите!.. — диву дается Юозас. — Я и спрашиваю, почему для тебя масса — то сплошная серость, то… Видишь, как он замирает, как застывает, объяв что-то, с одной стороны у него — альтруизм, самопожертвование, а с другой — выгода, слава. Желание жертвовать собой, делать добро другим — только поза, ему важно воспарить, выскочить, властвовать, может, даже тиранствовать, как его отец, — чуть слышно заключает Юозас, но Альбинас, кажется, и не слышит его тирады: отойдя в сторонку, разглядывает небосвод. — А может, — продолжает Юозас, — только эта «серая масса» и существует, может, никакого другого смысла, никакой другой цели не было и нет, кроме той
— Тебя раздражают те, которые хотят возвыситься, — обиженно бросает Альбинас. — Ты их ненавидишь, боишься, чтобы не заслонили тебя.
— Меня интересует правда, а какая же здесь правда?.. Ох, нелегко тебе будет…
— Человече!.. Может, не все будут такими смельчаками, как ты.
Влажный ветер шумит в кронах деревьев, гасит звезды, гонит грозовые облака, чтоб пролился дождь и утром все пробудил к жизни.
— Да, да, жизнь является самоцелью, — говорит Юозас.
— Но и ты этим не довольствуешься, хотя другого выхода не видишь. Зачем тогда читать мораль? Ты что ко мне все время пристаешь? Апостол нашелся. Жертвуй собой ради других, живи для массы, живи, если тебе так хочется, никто тебе не запрещает. Это чистейшей воды толстовство, и только. Болтовня Вигандаса Мильджюса. Да ты, может, и от Майштаса в восторге?
— Да, в восторге! Ох и умеешь ты все загаживать своими ярлыками, — после долгой паузы произносит Юозас. — Ты без них просто жить не можешь. Тебе наплевать на само явление. Находишь в словаре его определение и тебе этого достаточно… А у меня каждая формулировка вызывает подозрение, кажется мне односторонней…
В уголках губ Альбинаса играет нескрываемая усмешка, но вместе с тем выражение лица у него такое, как будто, кроме грозового неба, его ничего не волнует.
Не впервые Юозас сталкивается с чем-то неумолимым, непреклонным, с чем-то таким, чему он должен противопоставить все свое существо. Альбинас все делает обдуманно, хорошенько взвесив, он прекрасно знает, что ему нужно и чего не нужно. На пути к цели он не потратит ни одной лишней минутки. А Юозас плывет по течению. Никакой определенной цели у него пока что нет. И времени, которое так экономит Альбинас, у него хоть отбавляй, ума не приложит, куда его деть. В глубине души Юозас завидует Альбинасу.
Снова сверкнула молния, озарив высокий, словно громадная печь, небосвод. Юозас успел увидеть крылечко родного дома и стожки сена, составленные на лужайке; уже тогда, когда гости, обмыв удачную ярмарку, запрягали лошадей и натягивали на облучки попоны, упали первые капли дождя.
Будет дождь, сказал Константас, долгим взглядом окинув купол неба. Он не пил, не пел с мужиками, хотя полдня просидел за столом, дожидаясь, когда сможет рассказать о том, как был уланом, как перелетал на своем скакуне через препятствия. («Только песок из-под копыт. Только земля дрожит»). Но он так и не улучил минуты для своего рассказа, хотя, казалось, не раз раскрывал рот, пытаясь вмешаться в разговор мужиков. Так он и просидел за столом, прижавшись к крупу летящего через барьер скакуна, и никто не заметил, как из-под копыт взметнулся раскаленный на летнем солнце тридцать седьмого года жемайтийский песок.
Константас немного помешкал, подошел к брату Казимерасу, ссорившемуся с зятем, попытался было их примирить, но брат оттолкнул его рукой, Константас отлетел в сторону и с минуту, а может, и больше, стоял осоловелый, не соображая, что произошло, — тогда-то и сверкнула первая молния, которая озарила его изумленное лицо. Когда Казимерас ударил зятя, женщины с криками бросились врассыпную, Константас только пробормотал: «Красиво, нечего сказать, красиво так себя вести», — и пошел прочь.
Умолк и Криступас, весь день заманивавший гребельщиц на прокосы. Затягивая одну песню за другой, он и не заметил, как нахмурилось небо, как угас погожий день, утих ветерок, ласково колыхавший белые занавески в открытом окне. На частоколе сушились Криступасовы сети, и хотя еще утром сын ему сообщил, что река уж очень обмелела, — Криступас собирался на рыбалку, однако помешали неожиданно нагрянувшие гости.
— Кричи не кричи, до бога все равно не докричишься, — сказала Визгирдене.
Стемнело, набежали тучи. Все бросились запрягать лошадей. Константас потоптался возле брички, осмотрел оглобли, не удержался, чтобы не предупредить каждого, — мол, не летите, как угорелые, когда будете спускаться с горы, неровен час, подпруга лопнет, вожжи отвяжутся или колесом лошади ногу поранит… Упаси боже. Лучше трусцой, не спеша. Однако, заметив, что его советов никто не слушает — брички с грохотом выкатывались со двора, — Константас вернулся в избу.