Большаки на рассвете
Шрифт:
За нашими спинами изредка раздавались такие крики, что перепуганные вороны полчищами взмывали с деревьев и долго, со зловещим карканьем, кружились над полями. Краешком глаза я все время поглядывал назад — мне не хотелось, чтобы женщины поравнялись с нами; поравняются, и тогда со всех сторон посыплется: Юзук, Юзук, какая-нибудь еще Юзулюкасом назовет, и первая полным именем назовет мачеха — до чего же мне не нравится, когда кто-нибудь из своих называет меня полным именем в присутствии знакомых. Что-то покровительственное, слишком ласковое звучит в их голосах, и эта ласковость как бы выдает меня, раздевает догола, кажется, меня присваивают, кажется, тычут в мою нищету, в мое ничтожество. Я ниоткуда, я родственник чей угодно, только не их, своих близких. Вот какой я! Настоящий сказочный рыцарь, не так ли? Но я все время только и слышал: «Ах, Даукинтёнок… Смотрите, Даукинтёнок!» — галдели женщины
Наверное, со стороны я выглядел смешно: закатал штаны, попытался пристроиться к мужикам, к Альгимантасу, к Аугустасу, таскал тяжеленные мешки с картошкой. Казимерас дал мне лошадь. Когда я, стоя в телеге, подъехал к ним, Альбинас расхохотался:
— Смотри, ты уже начальником стал!
Усевшись на кучу картофеля, женщины запели. Затянула Константене, ей вторили Визгирдене, Мария… «Бывало, сгребаем или поем…» — выводили они, разевая рты, и ставя неправильное ударение на слово «бывало», и это «бы-ва-ло», исторгнутое из их гортаней, выплеснулось на полуденные поля, как солнце, обвеваемое душистой и теплой мглой, какая стоит обычно во время копания картофеля. Женщины пропели все песни, какие знали. Надо будет когда-нибудь их записать. Смеясь, они поглядывали на стоявших в сторонке мужей, словно вопрошая, те ли это славные молодцы, о которых поется в песне. Скрюченные, в сползших портках, как бы одуревшие от песен, слова которых долетали с опушки леса вместе с теплым, лениво веющим ветерком, мужики стояли подле кучи картофеля.
— Стоят как каменные, — шумели женщины, хохоча. — Ты только на моего посмотри, — ткнула кулаком Визгирдене Марию.
— Да и мой не лучше, — ответила та, и Визгирдене склонилась над ее бороздой (теперь они обе копали на одной борозде).
— Теперь вы что-нибудь спойте, — сказала одна из них после паузы.
— Юозас, затягивай, — подхлестнула меня Визгирдене, добавив, что у меня голос что надо. Я был готов сквозь землю провалиться. Терпеть не могу делать что-нибудь по указке. Я неохотно стал что-то мурлыкать, кто-то попытался подтянуть, но песня не заладилась, и все притихли.
Женщины принялись хохотать. Громче всех смеялась мачеха, раскачиваясь, сжимая между колен руки и мотая головой. Даже Визгирдене не выдержала и спросила, что же тут смешного.
— О, господи, неужто ты слепая? Умереть со смеху можно. — И ее снова затрясло.
Потом мы вчетвером — Нийоле, Яне, Альбинас и я — направились в осинник, где я нашел семейку боровиков.
— Нанизай на нитку и повесь сушить у окна, — сказал Альбинас. — Запасешься на зиму.
— Сам посуши их на своем прогнившем подоконнике, — отрубил я.
Альбинас покраснел как рак.
— Вы только драться тут не вздумайте… — приструнила нас Нийоле.
Мы развели костер. И вскоре вся опушка пропахла дымом. Ломая ветки и громко хрюкая, по лесной чаще промчался кабан. Нийоле сидела у костра, впившись взглядом в огонь, и сполохи играли на ее нежном лице.
— Знаете что, мальчики, — вдруг проговорила она и старательно поправила юбочку. — Пошли лучше на луг.
Мы прошли мимо барсучьих нор и свернули в орешник. Низко свисали гроздья рябины. Рощица — моя обитель, мой дом.
— Лучше бы ты нас к себе домой пригласил, — сказал Альбинас.
— Правда, Юозас! — воскликнула Нийоле.
Я молчал.
Яне с Альбинасом ушли чуть-чуть вперед. Я видел, как он все норовил положить ей руку на талию. В такие минуты Альбинас становился невероятно торжественным. Таким он был и на картофельном поле, когда, согнувшись набок, таскал Янинино лукошко. Янина же работала лениво, неуклюже, словно чужими руками.
Мы возвращались на машине, пели, и ветки яблонь ударяли нас по голове… Возле пруда девчонки долго отмывали руки и ноги. Тот день был весь полон какой-то пронзительной доброты. Не хотелось расставаться. Ах, как сближают такие мгновения! В школе мы — сама сдержанность, сплошные белые воротнички… Тот отличник, этот отстающий… А теперь все это рухнуло, рассыпалось в прах, как яичная скорлупа… Я все еще вижу руки Нийоле, вижу, как она моет картошку, как склоняется над прудом… Не было здесь ни тех, кто впереди, ни тех, кто позади, никаких знаков отличия. Может быть поэтому и Альбинасу, и Марите работа не понравилась: здесь они оказались в тени других.
Она живет в каждой моей мысли — живет ее голос, живут ее глаза, шелест ее платья, смех, я все время слышу ее, вижу и не могу отделаться от дурацких мечтаний. Я же даже ее пальчика не стою. Потому, наверное, и прячу изо всех сил свои чувства.
— Великий актер, — говорит Альбинас. Он насквозь меня видит…».
Я СЛЫШУ ТЕБЯ, ДУБ-ИСПОЛИН
Лунный свет, стрекот
Трудно понять, что звучит в голосе Альбинаса, — то ли какая-то обида, то ли предостережение или тайна, которую он долго и упрямо скрывает от всех; Альбинас говорит не столько с ними, с присутствующими тут своими друзьями, сколько с кем-то далеким, более мудрым и могущественным, который один только его, Альбинаса, понимает. Выслушает тот, далекий и всесильный, эти его сетования и кому-то о нем, Альбинасе Малдонисе, даровитом парне из Ужпялькяй, доложит. И куда-то его позовут. Где-то его уже ждут с распростертыми объятьями. Кто знает, может, там даже и слава ему уготована. На одной стороне — отчий дом, родное небо, поля, убогие проселки детства, на другой — туманный небосвод на востоке, другие, более широкие, может даже асфальтированные дороги и города… Долгий, видать, очень долгий предстоит ему путь. И в душе Альбинас клянется, что все, что он тут, на родине, испытал и увидел, он никогда не забудет. Но кое-кто здесь осмеливается называть его отступником, отщепенцем. В газете он описал свой спор с отцом по поводу религии; писал о хищениях в колхозе, о прокладке новой дороги, о строительстве клуба-читальни, даже о пропойце, заведующем старой библиотекой. В этих своих заметках он и про Казимераса с Константасом упоминал, и из самых лучших побуждений некоторые их мысли там процитировал.
Но Альбинаса уже порядком развратили похвалы. Пристальные глаза ужпялькяйцев, которые на старости лет только и делают, что смотрят, только тем и занимаются, что сортируют, сопоставляют, накапливают всякие наблюдения, давно заметили, что он придает слишком большое значение своей персоне, заважничал, даже не слышит, что ему говорят… Юозас, дескать, другой: он и более человечный и с каждым при встрече заговорит…
Снова вспыхнула молния, и теперь друзья высветились, словно какой-то скульптурный ансамбль: впереди стоял Альбинас; подавшись вперед, к нему почти прильнул Юозас; а чуть дальше от них держался Римантас. Возможно, они немного позировали перед кем-то невидимым, здесь подошла бы и темная, развевающаяся по ветру одежда, которую порывы ветра просто рвут в клочья, потому что что-то бурное и тревожное было в их душах. На всех лицах лежала печать восторга и экстаза, которые на короткий миг сблизили их. Потом снова начнется привычное соперничество. Альбинасу хочется всюду быть первым. Того, кто попытается его обскакать, он отринет и высмеет. Он хочет, чтобы при его появлении громко и внушительно произносили его фамилию.
Должно быть, его и впрямь ждут высокие дворцы с каменными лестницами. Множество людей будет там дожидаться приема у таких, как он, прижимаясь к старым статуям и колоннам. И не каждый из них удостоится чести войти внутрь.
— Ты в этом году в вуз не будешь поступать? — спрашивает Римантас у Юозаса.
— Нет. Хочу еще тут пожить, поработать, осмотреться… Может, через годик-другой…
Голос его чуть дрожит. Альбинас усмехается.
— А я — в мореходку, потом — в море-океан, — Римантас окидывает взглядом бескрайний грозовой небосвод. Там, на западе, его море: рушатся скалы и падают в пучину, терпят крушение корабли, и их обломки летят в пропасть, сияет объятый пожарами небосвод и кипит-клокочет раскаленная стихия. Потом воцаряется такая тишина, что слышно, как журчит фонтан Левиафана, где-то вроде бы поют сирены, и стоит на палубе капитан, приложив к зорким глазам бинокль, толпятся матросы в ожидании его команды. Пути аргонавтов. Римантас увидит берега Гибралтара, переплывет Баренцево море, обогнет мыс Горн, перед ним сверкнут башни Константинополя, и эхо его шагов взмоет над тысячелетними улицами Стамбула или Афин, выложенными почерневшим булыжником. Далеко-далеко уплывет он отсюда, из этого края со стожками сена, с низким порогом отцовской избы, с узеньким ручеечком, заросшим водорослями.