Братья Ждер
Шрифт:
— Для чего же он их создал, боярыня Илисафта?
— Господь бог создал их для того, чтобы они жили и наслаждались жизнью, познали любовь и нашли себе жен. Подожди, не перебивай, я наперед знаю, что ты хочешь сказать. Ты хочешь сказать, что твои сыновья уже удостоились такого счастья, кроме одного — того, кто затворился в святом монастыре Нямцу. Я тебе отвечу: радость моя будет неполной до тех пор, пока не устроит свою судьбу и младший.
— Насколько я понимаю, Илисафта, ты говоришь об Ионуце?
— Не могу пожаловаться, конюший Маноле, что ты меня неправильно понял.
— И, как я догадываюсь, ты хочешь женить его?
— Хочу, Маноле, о чем я тебе уже не раз говорила. Я сказала об этом и мальчику.
— Как тебе сказать, почтенная Илисафта? Они противятся потому, что едят это кушанье долгие годы и никак не могут признать его лакомым.
— Понимаю, конюший Маноле, понимаю. Ох, я несчастная! Вот награда за мои слезы, за мои заботы и старания, за все, что я терплю с самой цветущей молодости, всю свою жизнь. Тираном ты был, тираном и остался, я слова не могу сказать в этом доме, чтобы ты тут же не стал перечить. Да еще измываться надо мной, вот как сейчас, и смотреть на меня сердитыми глазами, напоминая, что осиротевший птенец, из-за которого у меня трепещет сердце, не из этого гнезда. Да хоть он и кукушкин птенец, но коли божья матерь поручила его моим заботам, я стала для него матерью, которой у него нет. Ведь потому-то у меня к нему больше жалости и сострадания, чем к другим. Над этим бедным птенцом, ниспосланным моей душе, у меня больше власти, чем у старых конюших (не таращи глаза, конюший, не испугаешь!). Да, да больше власти, чем у старых конюших, знай это. Старым конюшим не мешало бы прислушаться к моим речам после целой жизни, прожитой вместе, жизни, полной забот и тревог. Если же не хотят слушать меня, пусть вспомнят, что между теми двумя старыми развесистыми черешнями, что растут у нас в саду, все время летает старая кукушка, которая куковала этой весной, пока не созрели на черешнях ягоды. Она так неистово куковала, что казалось, вот-вот лишится жизни. Теперь, когда созрели ягоды и кукушка попробовала их, начала она садиться на кривую грушу, что стоит вот там, в углу, и опять пытается куковать, только напрасно тужится, потому что охрипла, бедняга, — уж очень много ягод клевала. Такая же участь ждет и тех конюших, что не перестают жаловаться на боль в пояснице. Прошло их время, как прошло оно и для старой кукушки. Подожди, конюший, не перебивай, позволь мне договорить, — ведь это все, что уменя осталось на свете. Вот я сейчас говорю, а ты все хмуришься, ты все против. Или, может быть, ты скажешь, что я говорю неправду? Разве неправда, что вы завлекли дитя несмышленое в лихие дела, которые вы творили?
— То, что совершали мы, господаревы слуги, совершал и он — таков его долг.
— Нет, это не так. Ионуц был еще ребенком, когда вы увели его с собой.
— Мы взяли его в ученье, и это ему понравилось.
— Что там могло бы понравиться! Смотреть, как вы гнались, словно за зверем, за Пэтру-водэ, как вы его настигли, схватили и отрубили ему голову?
— Да не было там Ионуца, но мог бы и быть. Петру-водэ получил по заслугам, как указано в законе. Он убил своего брата Богдана-водэ. По делам и расплата. Кровь за кровь. К тому же, казнив Петру, князь Штефан дал обет девять лет постится по пятницам.
— Все это так, но творить суд дано не людям, а всевышнему.
— На земле суд творит господарь.
— Ну, а разве хорошо, что вы увезли мальчика в Валахию, втянули его и в другие дела и он чуть было не сложил там голову?
— Однако он не сложил ее, боярыня Илисафта, ибо у него сильная рука.
— Не сложил лишь потому, что я денно и нощно на коленях слезно молилась божьей матери, просила, чтобы смилостивилась она и над молодыми, конюший Маноле, и над старыми, — над теми, кто сейчас упрекает меня. Чему вы могли научить его там? Травить и преследовать Раду-водэ,
— Да полно тебе, боярыня Илисафта! Княжна Мария — ребенок.
— Может быть, и так. Но я слышала, что она глаз не сводит с князя Штефана. Ну, разве это дело, конюший Маноле? Ответь. Впрочем, я знаю наперед, что ты скажешь.
— Поэтому я и не говорю ничего. Мой повелитель знает, что делает, и все хорошо делает.
— Кое-что, конюший Маноле, он делает хорошо, а кое-что и нехорошо. Но не о том у меня душа болит — о другом. Пусть господарь тешится, как хочет со своими княжнами и царевнами. Какая мне забота?
— Оно и видно, Илисафта.
— У меня другая забота, конюший. Я тревожусь о любимом своем дитятке, все думаю, как бы он обзавелся семьей, ввел бы супругу в свой дом; вот тогда я смогу спокойно сложить на груди руки крестом и навеки закрыть глаза. Я замолчу навсегда, и ты избавишься от меня.
— И я уйду вслед за тобой, Илисафта. Не тревожься, ведь и мои дни сочтены. А может случиться и так, что я ранее тебя отправлюсь и мир тишины и покоя, о котором тоскую.
Конюший горько вздохнул, боярыня Илисафта растроганно глянула на него, и в красивых глазах ее появились нежность.
— Ах, конюший Маноле, — проговорила она, — не забывай старой поговорки: не бойся бабы болтливой, бойся молчаливой.
— Илисафта, я научился ничего не бояться, — раздражаясь, произнес старый конюший. — Я говорю так: оставь парня, пока не придет его время. Ты точно так же билась и мучилась со своей невесткой Марушкой. Вы заставляли Симиона пить столько настоев всяких трав, что его стало мутить. Ты обошла все скиты в горах; ты призвала, кроме паны Киры, всех знахарок из девяти краев. Ну, и что? Когда пришло время и повелел бог — дело свершилось, и у тебя будет внук. Дело свершилось бы и без твоего усердия и старания.
— Нет, именно после всех стараний, снадобий и молитв моих это и свершилось, конюший Маноле. И через мои страдания и молитвы свершится и то, чего я желаю для Ионуца. Да, да, желания мои исполнятся, ибо я уповаю на матерь божью. И не пытайся противиться святому велению, конюший Маноле. И не говори более ни слова, конюший Маноле. Погляди, сколько на улице народу — к нам жалуют гости, и когда они войдут, пусть не увидят тебя хмурым, каким ты иногда бываешь. Ведь все слова Илисафты не турецкие сабли и не могут тебя сразить…
— Благодарю господа бога… — снова вздохнул конющий.
— За что же ты его благодаришь?
— За то, что всему на этом свете приходит конец.
— Благодари его и за Илисафту, — хитро улыбнулась конюшиха.
— Благодарю, жена, благодарю, ибо я научился ценить покой после долгих распрей.
Под расцветающими липами у ворот появился старшина Некифор Кэлиман. Он носил, как и конюший, серую одежду из домотканого холста и барашковую шапку. На его кафтане не было никаких воинских знаков, в правой руке он держал посох. Он почтительно поклонился конюшему и боярыне Илисафте.
Конюший и его супруга искренне обрадовались такому гостю, как старшина Некифор Кэлиман. На дороге остановилось еще несколько человек, празднично одетых, как и полагается в святой день. Среди них был и отец Драгомир с дьячком Памфилом, намеревавшиеся войти во двор конюшего. У ворот они остановились, чтобы потолковать с сельчанами о погоде, о лугах, об овцах и в особенности о мирских невзгодах.
Поднявшись на крыльцо и поклонившись, старшина Кэлиман уселся на лавку, на которую садился всякий раз, когда наведывался к своим друзьям — конюшему и его жене.