Браво-Два-Ноль
Шрифт:
Я пришел в себя, стеная и бормоча; меня подняли и снова усадили на стул.
— Энди, ты расскажешь нам все. Мы хотим услышать это от тебя. Мы знаем, что произошло. У нас в руках ваш радист. Он рассказал нам, что он ваш радист.
Это мог сказать только Быстроногий. Радистом был он. Он жив и находится в госпитале?
Я продолжал отрицать, отрицать, отрицать.
Мне отвешивали затрещины, меня пинали ногами и исступленно колотили веслом по спине. Затем иракцы прерывались минут на пять, чтобы отдохнуть, набраться сил.
— Энди, ну зачем ты
И все начиналось сначала.
Я получил удар чем-то похожим на стальной шар, закрепленный на конце палки — вроде средневековой булавы. Она принялась с жуткой точностью колотить меня по затылку и почкам. Я снова рухнул на пол, вопя благим матом. Это уже было выше моих сил. Я решил, что пришел мой последний час.
Как только я оказался на полу, иракцы принялись пинать меня ногами. Я кричал и кричал.
А Голос продолжал неумолимо:
— Ты лжешь! Ты расскажешь нам все!
Так продолжалось очень долго, сколько точно, я сказать не могу. Меня колотили ногами, усаживали на стул, отвешивали затрещины, били металлическим шаром и деревянным веслом. Я слышал, как солдаты тяжело дышат, уставшие и обессиленные.
Голос принимался снова кричать на меня, а я кричал в ответ.
— Твою мать, — вопил я, — я ничего не знаю, я ни хрена не знаю, мать вашу!
Голос говорил что-то по-арабски, и «тюрбаны» опять начинали метелить меня ногами.
Я то и дело отключался.
Боль, наложенная на боль.
Невыносимая, адская, зверская.
Меня перестали пинать и подняли на ноги. Затем вытащили из комнаты, с обнаженным торсом и брюками, спущенными до колен. Когда мы оказались во внутреннем дворе, нас там уже ждала торжественная встреча. Всю дорогу меня били ногами и кулаками. После одного удара ногой по заднице мне показалось, что у меня лопнула прямая кишка. Я испугался, что из меня вывалятся внутренности. Я рухнул на землю, визжа, как резаный.
Меня швырнули в камеру, раздетого, скованного наручниками, с завязанными глазами, и оставили одного. Я дышал часто и неглубоко. Немного придя в себя, я уселся и стал проверять, нет ли переломов. Я судорожно цеплялся за воспоминания о той лекции, которую нам читал американский летчик морской пехоты. Ему за шесть лет, проведенных в тюрьме, вьетконговцы переломали все основные кости тела. По сравнению с ним я наслаждался увеселительной прогулкой.
«Мне твердили, что чем ты сильнее и тверже, тем быстрее тебя оставят в покое. Очень скоро я обнаружил, что все это неправда. С пленником можно сделать все что угодно. Нельзя только сломать моральный дух. Если это происходит, виноват ты сам. Мой рассудок оставался ясным, и каждый день он мне повторял: „Пусть вьетконговцы убираются к такой-то матери“. Только это и помогло мне выжить».
Мое тело находилось в значительно более хорошем состоянии, чем тело того летчика, и рассудок определенно оставался ясным. Значит: «Пусть иракцы убираются к такой-то матери».
Было
Из других камер доносились крики и стоны, но я почти не обращал на них внимание, замкнувшись в своем собственном маленьком мирке, в крошечной вселенной, состоящей из боли, синяков и сломанных зубов.
Другим достается не меньше моего, но это происходит в совершенно другом мире. Это происходит далеко, и меня это не касается. Я же только ждал, когда снова настанет моя очередь.
С этого момента так продолжалось, наверное, на протяжении нескольких дней. Час за часом, день за днем, побои за побоями, поочередно с остальными двумя. Я лежал, свернувшись в клубок, мучаясь от холода и боли, и ждал жуткого грохота открывающейся двери, самого страшного звука, который мне когда-либо доводилось слышать.
— Энди, это твой последний шанс, расскажи нам то, что мы хотим знать.
— Я ничего не знаю.
Одно я знал. Я знал, что остальные двое тоже держатся, потому что в противном случае меня перестали бы допрашивать. Я твердил себе: «Только не я, я не подведу своих товарищей, по моей вине они не окажутся в дерьме».
Все происходило, словно в туманной дымке. Два или три допроса за двадцать четыре часа. День за днем. И все время одно и то же. И все время терпеть становилось чуточку труднее.
Иракцы придумывали все новые способы причинять мне боль. Дважды меня сажали на стул и, удерживая голову опущенной вниз, хлестали меня плеткой с толстыми хвостами. А когда это заканчивалось, за работу принимались другие, с веслом и булавой.
После одного из сеансов я сидел на стуле, по-прежнему раздетый, с головой, затуманенной болью. Голос заговорил тихо и вкрадчиво мне на ухо:
— Энди, нам нужно поговорить. Твое состояние ужасное. Ты очень скоро умрешь, но ты по-прежнему не хочешь нам помочь. Я тебя не понимаю. Мы обязательно добудем информацию от одного из вас, и ты сам это прекрасно понимаешь. Один из вас обязательно нам все расскажет, в этом можно не сомневаться. Так зачем же вредить самому себе? Послушай, хочешь, я тебе покажу, какими плохими мы можем быть?
У меня на внутренней поверхности бедра была свежая ссадина диаметром дюйма два. Красная, открытая, она сочилась кровью. Я услышал лязг металла и шипение парафинового обогревателя, включенного на полную мощность. Меня схватили за плечи, удерживая на стуле.
Мне к ссадине приложили раскаленную докрасна ложку. Я поперхнулся, вдохнув запах паленого мяса, и завыл как собака.
Ложка. Крик. Ложка. Крик.
Ею водили по ссадине маленькими кружками и крест-накрест.
Я подскочил, настолько внезапно, что солдаты не смогли меня удержать. Я орал и орал, тщетно стараясь дать выход боли.