Бретёр
Шрифт:
— А где, извольте узнать, вы служили?
Мурин помедлил, чтобы показать, что отвечает неохотно. Охоты болтать дорогой у него и в самом деле не было. Ему хотелось обдумать услышанное в крепости. А еще лучше — обсудить бы. Но и мадемуазель Прошина, и Егорушка казались равно неподходящими собеседниками.
— В армии.
— У Кутузова или?..
— Или.
— Понимаю. Военная тайна-с, — кивнул, не обидевшись, Егорушка. — В «Северной Пчеле» была прелюбопытная статейка про французских шпионов, не читали-с? Извольте-с. — И так как Мурин не ответил, а когда карету тряхнуло, пассажиры кивнули головами,
Карета преодолела мост, но до казарм на Шпалерной еще было прилично. Колеса стучали. Тарахтели телеги. Мужики перебегали дорогу прямо перед мордами лошадей. Мимо с шорохом пронесся лихач. «Сволочь ты драная!» — пустил ему вслед кучер, ошибочно полагая, что в шуме большого города пассажирам ничего не слышно. Ругательство пролетело, как змей с хвостом. Помолчали. Егорушка опять заговорил.
— Сей подвиг русского воинства войдет в анналы исторические.
Мурин скрипнул сиденьем. Он не слышал, о чем говорил Егорушка.
— Какой подвиг?
— Бородинское дело! Ах, даже сейчас обмираю, как вспомню. Мы с замиранием сердца ждали реляций. Я за газетами посылал лакея чуть не затемно: поди, Прохор, все говорил, может, уже продают, каждое русское сердце сейчас трепещет в ожидании новостей. Едва я узнал о нашей славной победе, я прослезился. Наши герои бились с мужеством, достойным римлян. Французишки, поди, поняли, что не на тех налезли, да поздно было. Славно им надавали! А вы ранение, позвольте полюбопытствовать, не в Бородинском ли деле получили?
— Нет.
— А в Бородинском деле были?
— Да.
— Господину ротмистру могут не доставлять удовольствия воспоминания о ранении, — заметила мадемуазель Прошина тихо, но отчетливо. В ее интонации была досада. Глаза смотрели на Мурина умоляюще.
— Поверите ли, совершенно равнодушен, — заверил ее Мурин.
Егорушка смутился:
— Ах, — и добавил: — Прекрасное имение Давыдовых, это Бородино. Было.
Но на сей раз умолк надолго.
Мадемуазель Прошина клюнула вперед, Мурин и Егорушка откинулись назад. Карета встала. Мурин поглядел — в окошке желтело здание кавалергардских казарм. Однообразно белели колонны, казалось, унтер-офицер только что рявкнул им «Cмир-на!». Мурин неловко полез из кареты, стараясь не разразиться бранью при барышне. Солдат в полосатой будке смотрел перед собой. Мурин готов был убить себя, только не звать на помощь.
— Умоляю, — неожиданно певуче заговорила ему в спину мадемуазель Прошина.
Мурин обернулся, и точно — в ее голосе собралось рыдание, в глазах тоже.
— Не держите нас долго в неведении.
— Не стану, — пообещал он. — Я сам знаю, как мучительна неизвестность.
Мадемуазель Прошина просияла взглядом сквозь слезы и кивнула.
Его проводили к дежурному офицеру. Им оказался невысокий полковник. Белый кавалергардский мундир делал его похожим на подушку. Бросалось в глаза, что ноги кривые, коренастые. Полковник был явно не тем человеком, благодаря которому кавалергарды олицетворяют в сознании петербургских обывателей молодость, богатство, стать. Он приветливо показал Мурину на кресло. Открыл и толкнул через стол коробку с папиросами:
— Прошу прощения, трубок не держу. Чем могу быть полезен?
— Я хотел бы поговорить с офицером, который сегодня ночью доставил арестованного ротмистра…
— Это я, — перебил полковник. — Рахманов, к вашим услугам. Вы Мурин? Я догадался. Он все требовал вас.
— А вы ему отказали.
— Разумеется. Он был пьян в зюзю. Может, еще папу римского ему вызвать? Вы его товарищ?
Мурину стыдно стало сказать «нет», даже если это было правдой. Выглядело бы, как будто он открещивался от арестованного. И он ответил:
— Да.
Полковник покачал головой.
— Влип ваш дружок. По самые бубенцы.
— Вы его арестовали?
— Да. Разумеется. Разве может быть иначе?
— Почему же его не посадили на гауптвахту здесь? — Мурин начал закипать. — Почему отвезли в Петропавловскую крепость? Почему такие строгости? Как прикажете понимать?
— Вы знаете, что он сделал?
— Он убил. Женщину.
— Вы довольно обдуманно выбрали слово.
— Низкое положение этой особы не меняет дела. Это ужасно. Ужасно. Он сначала ее избил. Зверски. Подсвечник, которым он орудовал, погнулся. Бронзовый подсвечник. А потом проломил несчастной голову.
— Боже правый.
— Да. Боже. Правый.
— За что? То есть я хотел сказать, почему?
— Вы его товарищ, вам видней.
— Не представляю.
— Умоляю, только без всей этой лицемерной чуши: он, мол, сущий ягненок, он мухи не обидит.
— Я этого и не собирался говорить. Он не ягненок. Но и не чудовище.
— Бог, вернее, дьявол знает, что у пьяного на уме. Он был мертвецки пьян, когда мы туда приехали и увидели все своими глазами. Мертвое скотское бревно. Да и потом я от корнета толку не добился. «Не знаю» да «не знаю» на все вопросы. Решил играть в молчанку? Его дело, что ж. Но я догадываюсь. Ее платье было изорвано. Кто знает, что именно там произошло… Отпустила замечание по поводу его физиономии. Заартачилась. В таких делах может вспыхнуть от малой искры.
— Боже мой. Но… Вы сказали, он сильно ее избил. Неужели во всем борделе никто не услышал драки? Не прибежал разнять? Мамашки не любят, когда портят товар: пока синяки заживут, им убыток.
Рахманов удивился:
— А кто говорит про бордель? Дело было в игорном доме. У Катавасова. Там все заняты игрой. Могли не слышать.
Мурин почувствовал, как кровь отлила от лица. «В игорном. Там, где я его бросил… Если бы я его там не оставил… Если бы я пошел тогда вместе с ним. Ничего этого бы не было. Если бы не я». Комната плыла по дуге.
— Все случилось у самой черной лестницы, в буфетной, где прислуга разливала напитки.
— Как ужасно, — только и смог вымолвить Мурин.
Рахманов увидел его шок, смягчился. Он постучал папиросой по столу, сунул в рот. Теперь его голос, возможно, из-за папиросы во рту, звучал не так официально:
— М-да. Ужасно. Но понятно. Я сам ветеран турецкой кампании. Я такое уже видел. Ох, мальчики-мальчики. Бедолаги. Кто повидал войну, не может этого изменить. Это как печать. Вы сами это знаете. И я это знаю. Этот случай не первый, не последний. Эта волна сейчас придет с войском домой. За каждой войной всегда идет волна злодейств и преступлений. Война приучает, к сожалению, что все можно развязать убийством. Что жизнь — копейка…