Брусника созревает к осени
Шрифт:
Ольга Семёновна лелеяла своего единственного сынулю, припасала кусок послаще, гладила по головке, называла по-деревенски «мака». Мака – это значит, баской, то есть хороший и красивый, да ещё смирный, послушливый. В детстве Славке нравилось, что называют его Макой, а когда в школу пошёл, стал сердиться на мать. И так весь барак его Макой зовёт, не хватало ещё, чтобы он для школы стал Макой.
Вреднючие двойняшки – Тамарка и Нелька Топоровы, прозванные Сестренницами, узнали про Маку – и ну дразнить. Орали
– Мака, Мака, – тьфу, собака.
Славка срывался с места и бежал за двойняшками. Те с визгом разбегались в разные стороны, и откуда-нибудь из-за поленницы опять раздавалось:
– Мака, Мака, – тьфу, собака.
Долго изводили его эти вредины.
А потом объявили, что обе любят его.
Заболела учительница Анна Алексеевна, и на уроке у заменившей её училки все третьеклассники пересели, как им хотелось. Сестренницы сели к Славке по обе стороны, хотя втроём никто не сидел.
Одна толкала его и говорила: «Я тебя люблю», другая тоже говорила: «Нет, я его пуще люблю». Когда шли из школы, Сестренницы держали его за руки. Одна за левую, другая за правую. Никак разделить его не могли.
Парни кричали вслед ему:
– Девушник, девушник!
Славка стеснялся, но отвязаться от двойняшек никак не мог.
Хорошо, что Анна Алексеевна проболелась и навела в классе порядок. У Сестренниц любовь остыла. Нельзя же всё время одного Славку любить. Петька Малых по кличке Малыш вон какой могучий стал.
Когда Славка подрос, вытянулся, превратился в добродушного долгана, слова «Мака» и «девушник» забылись.
Да и больно-то бегать не удавалось. В листопад, зимой во время снегопадов, Ольга Семёновна не успевала справлять дворницкую работу, и он до запарки орудовал осенью метлой, а зимой деревянной лопатой.
А если буран неистовствовал не один день, то выскакивал дядя Яша и его жена тётя Поля. Дородная, круглая тётя Поля разворачивалась ловко да ещё мужа подгоняла:
– А ну, Хохрин, хватит дымить. За дело!
Почему-то она всё время звала его по фамилии.
После угарной работы пили они чай в выгородке.
– Ой, Хохрин, на работу ты ленивый, а вот выпить молодец, – подначивала она мужа.
Ольга Семёновна приберегала для братца «четушечку».
– Ну вот цетусецкю уцуцькает Хохрин и в баньку пойдёт, – говорила тётя Поля. – Славка попарит.
Эти разговоры по-родственному Славке нравились.
– Как, Славка, будешь меня парить, если стариком стану? – спрашивал дядя Яша.
– Дитятко, как тесто, каким замесил, таким станет, – говорила мать. Она знала уйму редких старушечьих прибасенок.
– Нет старухи, так купил бы, есть старуха, дак убил бы, – напоминала мать пословицы, вывезенные из деревни. Были там и такие: чем семейнее, тем говеннее, – и в каждой какой-то глубокий житейский смысл, потому что дядя Яша соглашался с ними:
– Всё истинная правда. Ещё есть одна: надо надуматься, а наделаться успеем.
В мужской день Славка ходил с дядей Яшей в поселковую баню. Тому нравилось, как племяш трудится над его спиной и трёт мочалкой, и хлещет веником. Дядька был непробиваемым, и поначалу не хватало сил за один раз выпарить его, а потом ничего стало получаться.
– Кремень, а не парень, – хвалился им дядя Яков, чтоб слышали соседи. – Один недостаток – пиво не пьёт.
А дядька мог одолеть кружек пять за один присест.
– Правильно, что не пьёшь в будни. Пить надо только по революционным праздникам да в Пасху и Троицу, – поучал он племянника.
Мосуновых жители казармы считали самыми бедными, тихими и безобидными людьми. Некоторые даже жалели. Ольга Семёновна обмерла от неожиданной щедрости, когда жестянщик Гурьян Иванович Сенников – Верочкин отец принёс к их дверям круглый раздвижной стол.
– Вот барыня велела передать, – сказал он, подмигнув Славке.
Почему Гурьян Иванович свою жену Елену Степановну, кастеляншу районной больницы, называл барыней, никто не знал. Может, из-за её дородности. Гурьян Иванович с восхищением косил глаза на супругины сытые бёдра и, когда не было дома Верочки, шлёпал смачно рукой ниже спины:
– Комар с комарихой сели, – объяснял он. – Лё, лико-лико, сколь велико, – восхищался он и добавлял, – Ой, сладка, будто ягодка, – ягодичка. Раскараванило тебя, барыня. Знать, от котлет.
Елена Степановна багровела от возмущения:
– Ты, как был грубым неотёсанным мужиком, так им и остался, – упречно произносила она. – Полнеют не от котлет, а от лет.
– Лё, лико-лико, – опять придуривался Гурьян Иванович, кося под дремучего деревенского мужика.
Себя Елена Степановна считала женщиной культурной и даже утончённой. Сама Ангелина Витальевна, жена директора торфопредприятия ей заказывала платья шить, а тут такая грубость.
– Как был Гурей, так Гурей и остался, – со вздохом говорила она.
Оказалось, что у стола ноги источены жучком, но всё равно, он украсил выгородку, в которой кроме стула, сундука да двух общежитских, синего цвета, тумбочек, да такого же казённого цвета двух панцирных кроватей ничего не было, если не считать деревенскую скамейку.
Славка и уроки делал на тумбочке. А тут наступила благодать – стол широченный, а если вдруг гости нагрянут, так можно было его раздвинуть, и он стал бы в два раза больше. Но это чисто теоретически, потому что раскладывать стол было ни к чему. Редко кто к ним, кроме дяди Яши да Березихи заходил. Тогда и к кровати не протиснешься. Впервые раздвинули его на Славкино шестнадцатилетие.