Брюллов
Шрифт:
Сергей Григорьевич имел черты незначительные — тонкий прямой нос, тонкие губы, несколько располневшие с возрастом щеки, негустые волосы, аккуратно зачесанные набок. Однако он располагал к себе предупредительной любезностью, свободными манерами, остроумным разговором. За беседой потягивали мальвазию, самую выдержанную и много путешествовавшую: стенки бутылок были покрыты изнутри темной коркой, но чем больше выпадал осадок, тем тоньше, изысканней становился букет напитка; Сергею Григорьевичу присылали вино из королевских погребов. Помянули Пушкина; посланник говорил о нем живо, но без фамильярности. Ломоносов знал Пушкина с детства, был однокашником его по Царскосельскому лицею. Рядом с посланником стояла на столе высокая золоченая клетка — красный попугай, его любимец, висел, уцепившись за кольцо, и, вертя головой, гортанно бормотал что-то. Пытаясь перехватить ускользающий взгляд Ломоносова, Карл думал с горечью, что Пушкина так и не написал.
Королевскую мальвазию Сергей Григорьевич приказал откупорить в честь знаменитого гостя. Брюллов, признаться, и сам не ожидал, что имя его столь
…На Мадейре он поселился было в гостинице, дорогой, зато удобной и живописной, но, как повсюду здесь хозяйничали англичане — на море вокруг английский флот, в торговых домах английские компании, в банках английские фунты, — так и в гостинице господствовал английский этикет, обязательный для всех прочих иностранцев и для местного «света». Раз-другой пройдясь в халате и красных сафьяновых шлепанцах с загнутыми носами под неблагосклонными взглядами малообщительных господ в белых чопорных манишках, Карл перебрался в небольшой домик, высокопарно называвшийся «Виллой роз»: от крыльца до калитки тянулась аллея — розы чайные, белые, розовые розы (и нежданно — тяжелый, громкий, как выстрел, как трубный звук, слегка качающий ветку ярко-красный цветок), воздух над садом был густой от разлитого в нем запаха. С террасы видны были внизу узкие неровные улочки Фунчала, полоски кораблей на дальнем рейде, косые остроугольные паруса лодок и совсем далеко узким облаком над горизонтом берега соседнего острова Дезерты.
Главное развлечение на Мадейре — прогулки в горы. Узкая, хорошо вымощенная дорога, заросшая по обочинам виноградом, кустарниками гераниума, фуксии и гелиотропа, поначалу взбирается вверх вдоль ручья, между лежащими по обе стороны ее на плоских уступах плантациями; поселяне в остроконечных шапочках, каких не носят, кажется, нигде, кроме Мадейры, спешащие на рынок с корзинами, наполненными фруктами, рыбой и дичью, то и дело попадаются навстречу. Чем выше, тем более дикой становится местность, на смену зелени является голая красноватая земля, базальтовые скалы отвесной стеной поднимаются по краю дороги, встречные редки. Обычные экипажи здесь не годятся — дорога крута и узка, низких крутолобых быков запрягают в маленькую кибиточку на санных полозьях, мужчины предпочитают передвигаться верхом, дамы и больные путешествуют обыкновенно в носилках.
Появился на Мадейре президент российской Академии художеств, герцог Лейхтенбергский со свитой. Карл исполнил очаровательную акварель — «Прогулка»: герцог в элегантной колясочке на полозьях, с ним сопровождавшая его чета Мюссаров (супруг — почетный вольный общник академии) и княгиня Багратион, рядом с экипажем, верхом на вороном коне, князь Багратион, адъютант герцога, поодаль, также верхом, — брюлловские ученики-спутники Железнов и Лукашевич; сам Карл Павлович, по болезни не доверяясь ни верховой лошади, ни воловьей упряжке, удобно устроился в плетеных в виде корзины носилках, которые несут на плечах два мадейрца в остроконечных шапочках. Брюллов написал также портрет герцога Лейхтенбергского: бравый красавец усач со светлыми глазами в мундире Киевского гусарского полка взят почти во весь свой великолепный рост (но сюда, на остров, забросили его поиски целебного климата — жить тридцатидвухлетнему герцогу осталось всего три года; своего живописца он не переживет). Тотчас пересланный в отечество, портрет этот, по словам русских газет и журналов, стал самой интересной новостью в Петербурге, утешительным для всех доказательством, что гений Брюллова, несмотря на болезнь художника, не утратил своей силы.
Гуляючи, поднимались все выше и выше, к белеющей над Фунчалом церкви монастыря Богородицы на горе. Амфитеатр города лежал далеко внизу, ни шум улиц не доносился оттуда, ни ощущение происходящего в улицах движения; синий цвет океана изменялся в оттенках, от светло-голубого с прожелтью до темно-лилового, обозначая густотой глубину дна, длинные белые гребни волн казались неподвижно застывшими. Монастыри со времени недавних революционных волнений считались закрытыми, лишь старым монахиням дозволено было доживать в них свой век, монахини промышляли имевшими большой спрос у иностранцев цветами, сделанными из ярких птичьих перьев. А выше монастыря Богородицы новые горы громоздились одна над другой, и вершины их терялись в облаках. Добирались также до глубочайшей на острове пропасти Куррал: миллионы лет назад могучая сила разорвала толщу камня, неприступные утесы протянулись вдоль новой морщины земли, неумолчно зашумели, низвергаясь, потоки. Стоя на краю пропасти, Карл думал о том, что из узких улиц городов, слишком занятых предположениями о возможностях очередного переворота, соперничеством политиков и торговцев, суетливым старанием подороже сбыть все, что есть под руками, — фрукты, рыбу, кровать в гостинице, картину, целебный островной климат, самого себя в первую очередь, полезно подниматься в горы, видеть мощные срезы геологических слоев, бездонность теснины, поток, веками размывающий камень, близкое небо…
Полгода пребывания на острове несколько укрепили здоровье Брюллова; однажды он объявил Железнову и
Сам он почувствовал себя в силах совершить одинокое путешествие в Испанию — слухи поманили его в Барселону, где жил какой-то старец, знавший секрет излечивать сердечные болезни. То ли впрямь искал он лекаря, чтобы (по собственному выражению Брюллова) пособил он горестному его сердчишку, то ли просто потянуло в неведомые края именно одного, без спутников и сопровождающих, когда мысль, вместе веселая и страшная, что никому на свете не ведомо, где ты и что ты, приносит легкость и ощущение свободы. В Кадисе — плоские кровли домов с башенкой, откуда жители их любуются океаном, красавицы, прославленные любезностью, грациозностью в ношении мантильи и владении веером, бой петухов, в кофейнях оживленные разговоры о политике и торговле, о таможне, контрабанде, тарифах, пошлинах. В Севилье — желтая, охваченная солнцем арена, матадор в черном расшитом андалузском костюме с красной тканью, мулетой, в левой руке, в правой у него недлинная шпага с маленькой рукоятью, чтобы при ударе можно было упереться ладонью (бык несколько секунд, тянущихся невозможно долго, стоит замерев, как вкопанный, вдруг бросается вперед, шпага взблескивает короткой молнией, и яростное животное как бы нехотя подгибает колени передних ног); у женщин здесь, в Севилье, длинные черные платья, оставляющие руки обнаженными до плеч, на ночных улицах мужчины в широкополых шляпах с гитарами у балконов своих избранниц, при виде прохожего они до самых глаз прикрывают лицо плащом; поединки на ножах, монотонно-страстный танец фандаго в предместье, населенном беднотой и цыганами; за чашкой кофе или стаканом замороженного апельсинового сока споры о борьбе партий, об устройстве хорошего правительства и о возможностях промышленного благоденствия страны. В Барселоне Брюллов набросал бредущую по улице процессию слепых, вечный и страшный образ человеческого страдания, неведения и безрассудства, самоуверенности тех, кто полагает себя властелином, избирающим свои путь, — слепые музыканты оглашают громкими звуками улицу, мальчики-поводыри в церковном облачении указывают им дорогу, над процессией высится статуя распятого Христа.
…Брат Александр Павлович расщедрился на небольшое письмецо — писал, что и сам бы не прочь на счастливый остров Мадейра, но все новые и новые занятия не отпускают, трудится Александр Павлович над ремонтом и отделкой царских дворцов, за успехи произведен в действительные статские советники, что по военной службе соответствует уже генеральскому чину. Заканчивая послание, сообразил Александр Павлович, что взялся писать брату (истинно — сердце подсказало!) как раз в день его ангела, в постскриптуме с неизменным чувством превосходства человека, нашедшего смысл и цель жизни, он добавил несколько строк насчет исполнения всех желаний, какие только могут родиться в философской голове Карла, постигающей, чего искать и что бренно. Брат Александр Павлович старательно, на свой лад отделял существенное от бренного, постоянно имея в виду, что, хотя человек пребывает в руках судьбы, воля человека в его собственных руках. Но Карл всегда пренебрегал этим правилом, не находя в себе желания и воли переменять данную ему от рождения судьбу.
…Карл махнул рукой на докторов, пророчивших, что несколько лет скуки в счастливом климате Мадейры принесут ему исцеление, на снадобья барселонского старца, также обещавшего избавление от боли и тоски в сердце, домик в розовом саду показался ему темницей, амфитеатр городка, лежащий внизу, бездельной игрушкой, цвета Пиренейского полуострова — блеклыми, контуры плоскими, формы неинтересными, петербургский врач, которому он доверял, пообещал ему однажды еще пять лет жизни, — третий год был на исходе, по собственным его расчетам он уже десять лишних лет украл у вечности, — не противясь судьбе, Карл поддался вдруг вызревшему в сердце желанию, сел на корабль и поспешил в Италию, к началу своему, молодости, первой славе, — жить, доживать, умирать… В первом письме из Рима сверху поставил эпиграфом: «Roma, и я дома».
Римский дом опустел за пятнадцать лет. Больше не было в нем мудрого Торвальдсена и жеманного Камуччини, просвещенного Гагарина-старшего, Ореста Кипренского, Сильвестра Щедрина, Самойлушки Гальберга, метателя тяжестей Доменико Марини, прозванного Массимо — «великий»; не было уже многих знакомых купцов, квартирных хозяев, портных, вольтижеров; женщины, с которыми Карл танцевал на праздниках и которые в полночь зажигали свечу на окне, подавая ему сигнал, превратились в неузнаваемых, добропорядочных многодетных матрон; Юлия Самойлова кружилась в парижском свете — до Рима долетали слухи о неувядаемых ее похождениях; в кафе Греко перед стойкой вместо прежнего толстого трактирщика стоял за прилавком, протягивая посетителям чашки и по-прежнему доставляемые сюда письма, его сын, уже немолодой и с отросшим брюшком; среди русских художников, собиравшихся в кафе, были ученики Брюллова, и товарищи его учеников, и товарищи товарищей; впрочем, грех было жаловаться, вряд ли кто в Риме не знал имени славного Брюллова, да мало кто помнил его славу, — под любопытствующими, приветственными, почтительными взглядами Карл проходил по Риму, как памятник себе. Княгиня Зинаида Волконская радостно обняла его у себя во дворце, следы былой красоты еще жили на ее голубовато-прозрачном лице с истончившимися от старости чертами, они горячо заговорили о прошлом, которое переполняло их, и те, кому случилось присутствовать при встрече, заботливо оставили их вдвоем, чувствуя себя случайными, сторонними зрителями иной жизни…