Бунт невостребованного праха
Шрифт:
Не заметив сами, они перешли на "ты". И более того, вступили в производственные отношения, хорошо еще, без неизменного при этом мата, которым владели оба, похоже, в совершенстве, Только начавшееся и, на взгляд Германна, ловко начавшееся знакомство переросло в производственное совещание с неизбежными взаимными нападками и обвинениями.
– Я разведывала хорошо.
– Я хорошо строил.
– Я ночей не спала...
– А у меня два друга погибли на этой всесоюзной ударной комсомольской стройке, Касьянчик и Рабинович. Ты знаешь, как они погибли?
– Не знаю и знать не хочу!
– в запале кричала Надя.
– И знать не хочешь?
– Я тебе не дорогая. Я не твоя дорогая.
– Куда тебе, мокрощелка, до моей дорогой...
Надя развернулась в кресле и попыталась отвесить ему оплеуху. Но Германн перехватил руку, щекой уже почувствовав огонь ее пальцев.
– Смотри ты, - сказал он, борясь с Надиной все еще занесенной перед его лицом рукой, держа ее на весу, как трепещущее древне знамени.
– Сильная рука, а по виду и не подумаешь. Сильная, хотя и красивая.
И Надя дрогнула, оттаяла и опомнилась, хотя изо всех сил старалась не выдать себя.
– Ты прости меня, - сказала она подсевшим, чуть глуховатым голосом.
– Но ты сам виноват. Ты первым начал. И это ты должен просить у меня прощения.
– Я первым начал? Мне просить у тебя прощения?
– Так положено.
– Кем это так положено?
– Ну... Не знаю, кем. Но так положено.
– Да? Если так положено, то - никогда, - твердо сказал Германн.
– И чтобы ты знала это на будущее.
Надя поняла, что Германн ее уже простил, как простила и она его, но не преминула, нашла и вычленила в его фразе одно словцо:
– Это на какое же будущее? Что вы имеете в виду, Юра, Георгий и просто Жора?
– Никакого будущего я не имел в виду.
– Но вы только что сами сказали.
– Я ничего вам не говорил.
– Говорили. И... и может быть, мне хотелось, чтобы вы повторили это.
Но Германн уже ушел в себя и молчал, опять прильнув к окну.
– Может, вы расскажете, как погибли ваши друзья?
– Нет, - коротко бросил он Наде.
– Этого я вам никогда не расскажу. Достаточно того, что на месте любого из них мог быть я сам. У нас была одна на троих партийная кличка - Кагор: Карпович, Говор... Рабинович. Говор посредине. И это я. А их уже нет.
– Они были пьяны?
– неловко предположила Надя. Но Германн обиделся:
– Еще нет. Не успели. А вино уже было припасено. В тот день мы появились на стройке после защиты дипломов в институте. Три друга, три заочника. Привезли по ящику вина. Попали под аврал. И вино так и осталось невыпитым. Я разбил все шестьдесят бутылок, хотя разумнее было оставить их на поминки. Разбил и все. Вот и все, Надя...
Германн замолчал, прильнув лбом к иллюминатору. Надя подумала, что он плачет. Но глаза его были сухи, хотя и воспалены. Она не решилась докучать ему, потому что сама вспоминала тех, с кем вместе все эти годы жила и работала и кто, подобно друзьям Германна, тоже безвременно почил в сибирской богатой полезными ископаемыми земле. К тем ископаемым добавился, смешался с ними и прах ее друзей. Пораскинув мыслью, их набиралось не так и мало, глупо, нелепо, неизвестно за что и почему отдавших жизнь. Одни жаждали романтики, другие денег. Гнали, как зеки, туфту. Зарабатывали кто по-милование, а кто ордена. Кто-то из них добровольно покинул землю, повесившись в белой горячке на кедре, кто-то сорвавшись со скалы, а кто-то попросту исчезнув, канув в вечность тайги, как в море, оставив после себя лишь рюкзак, полузаполненный сентиментальным хламом, давно не стиранный энцефалитник да геологический молоток на длинной
Но все эти смерти проходили по касательной мимо сознания Нади, случились не на ее глазах. Только чуть щемило сердце от простоты и будничности происходящего: был человек и его нет, а жизнь, работа продолжаются. Утром - подъем, завтрак на скорую руку - и на маршрут, на трассу. И тайга жила, не замечая бренности и краткости человеческого века. Изредка лишь была печаль в солнце, в его мягкости, в белой занавешенности быстрорастворимым облаком, а тайга оставалась неизменной, с розовыми снегами зимой, гнусом и паутами в летний зной. И человек отмеривал километры, маячил в ней, смахивая со лба пот, словно он тоже был вечен, приравнен к траве, дереву, к скале, ручью подо льдом и на свободе. Шагал по Сибири человек без собственной тени, без пугающего ощущения тени другого, уже отошедшего в мир иной человека. Всегда наедине только с самим собой.
Лишь однажды Надя освободилась, проснулась от этого примирительного и чарующего одиночества. Ее потрясла смерть аборигена-проходчика. До работы в геологоразведке он был охотником-промысловиком. Мелкую пушную дичь, даже соболя и горностая не трогал. Специализировался на медведях. И было их уже на его счету тридцать девять. Пришел в геологоразведочную партию, потому что наступил черед брать сорокового. А сороковой, как известно, роковой. И он забоялся, дрогнул перед ним: однако, нехороший мишка будет, смерть моя, однако, будет.
Сработало ли суеверие или предвидение, но он сам себе напророчил погибель. Человек избегал, обходил стороной зверя, но тот сам вышел на него. Как рассказывали уже после проходчики, пришел к его шурфу, сел на краешек, на кучу свежевынутой породы и принялся дразнить, выманивать наверх человека, начал посыпать ему голову песком и мелкими камешками.
– Слышу, однако, кто-то разговаривает, - рассказывал напарник проходчика, метрах в двадцати от него бивший свой шурф.
– Не шибко сердится, но и не радуется. Подтянулся на руках, выглянул: однако, хозяин пожаловал. Обратно в шурф упал, спрятался.
А охотник-промысловик прятаться не стал.
– Нашел, - сказал он, - радуешься. По душу мою явился. Но это мы еще будем, однако, посмотреть.
Выбрался из шурфа, медведь не испугался, не бросился бежать. Некоторое время зверь и человек присматривались друг к другу, примеривались, принюхивались, избегая лишь одного - прямого взгляда, глаз в глаз.
– Однако осилю, - сказал человек.
– В голове ты страшнее, а когда видишь - страха нет. Голыми руками возьму. Сорокового.
И тут, наверное, оба они отважились, взглянули в глаза друг другу. Медведь взревел, вскочил на задние лапы и бросился на охотника. Но тот от первой схватки уклонился, отскочил в сторону, поднял с земли энцефалитник, скомкал, скатал в тугую скатку, зажал в правой руке. Напряг руки и тело, готовясь к очередному нападению зверя. И когда оно последовало, когда пасть зверя ярко и красно разверзлась перед его лицом, изловчился и затолкал в эту пасть, засунув туда же почти по локоть руку, энцефалитник. А дальше было проще, дальше был почти милицейский захват, с выворачиванием рук, передних лап за спину зверя и крепкие, но недолгие объятия. Дыхание у зверя сбилось, и вскоре он обмяк, совсем по-человечески упал в обморок. Человек положил медведя на еще росную и поздним утром траву, вроде проявил милосердие, но от энцефалитника в пасти не освободил. Принялся ритуально выговаривать зверю: