Буря
Шрифт:
— Взгляни же на мою дочь! Ты честный, доблестный юноша, и я рад, что моя дочь выйдет за такого героя!
С этими словами, он снял с нее вуаль, и открылся тот прекрасный лик, которому друзья посветили столько строк, с которым жили весь прошедший год. Бардос не выдержал, взглянул…
Бывает же так, что эта дева сразу поняла все его чувства — вдруг прозрела, вспомнила и первую их давнишнюю встречу, поняла, что все это время она была его звездою — и она полюбила его — никого еще не любила, заморского то принца раньше суженного ей и не видела никогда… Теперь лик ее зарделся,
Не выдержал Бардос этой красы, чувств лишился — тут то и подхватили его, во дворец понесли — и все то пытались разъединить с телом Зигфрида, но, словно срослись они…
Он очнулся, но тут же вновь ушел в свою боль — он впивался в тело убитого друга, и тихо-тихо шептал что-то — в глазах его пылала боль, но ни одной слезы по прежнему не вырывалось оттуда.
А он лежал перед распахнутым окном, за которым пел птицами, шелестел кронами майский сад — рядом с его кроватью сидела та, с мечтой о которой прожил он последний год. И она шептала:
— Я все знаю… все знаю… и я люблю тебя… Я клянусь, что буду любить тебя вечно…
А он вздыхал тяжело, и лик его на глазах темнел, становился все более худым, и он шептал тихо-тихо:
— Как тяжело это испытание — Я уже мертвый, Я самоубийца, еще слышу этот голос, еще могу понимать, сколь прекрасна та жизнь, которую я по злому наущению оставил.
— Нет! Нет! — рыдая, вскрикнула она. — Ты еще жив — ведь я слышу твой голос.
— Но этот голос, как дуновенье ветерка — он еще шепчет в кронах, но пройдет совсем немного времени, и он улетит там, где его уже не достать.
— Кроме родных я никогда никого не целовала, и вот тебе мой первый поцелуй! Пусть он воскресит тебя!..
И она, роняя жаркие слезы, поцеловала его в лоб, который стал совсем холодным. Судорога прошла по его телу, мученический стон поднялся откуда-то из глубин груди, и он, задыхаясь, прошептал:
— Как тяжела эта мука, как многое я потерял… Но не воскресить самоубийцу — он сам разрезал свое сердце…
И он зашептал совсем тихо — так что плачущей пришлось склонится к самым его губам, чтобы услышать:
— Душа моя, мечта моя, Ты сквозь метель вела меня, Мгновенье вечное тая И от безумия храня. Теперь мечта раскрылась мне, Но я уж в адовом огне, Я душу демонам отдал, Ах, разве кто-то так страдал?! Она же плачет надо мной, Но я далече, я не твой! Хотел бы стать твоей слезой, Но… я с загубленной душой! Простите, грешного, меня, Печаль ту долго не храня!..— Как же вы страдаете! — вскрикнула принцесса, и сама побледнела, сначала вспыхнула жаром, потом заледенела,
А он уже весь темный, с заострившимися чертами; холодный, словно бы еще ночью умерший — уже не мог размыкать посиневших губ, но все-таки слабый стон еще поднимался из груди, и можно было в нем слова различить:
— Любому колдовству надо за что уцепиться — он всего лишь нашел это в моей темной, проклятой душе… Я самоубийца — а теперь прощай, я ухожу в страдании, Мечта Моя.
Это были его последние слова — в последним движении он поцеловал перерубленную шею Зигфрида, да так и замер — уже мертвый. Впрочем, казалось странным, что несколькими минутами раньше он еще говорил что-то: нет — он действительно умер еще ночью, вместе с Зигфридом.
Слезы катились по щекам принцессы, а затем — мрачная решимость запылала в ее глазах…
На следующий день, по древнему обычаю той земли, на центральной площади города происходило сожжение Зигфрида и Бардоса. Их так и не смогли разнять — так и застыл один, приникши в последнем поцелуе к шее друга. Там собрались все горожане, все стояли, со слезами провожали своих героев, песни о которых знали еще и их правнуки.
Но на сожжении не было принцессы — она сослалась на боль в голове, и пожелала остаться в одиночестве. К дровяной кровати подносили факел, а она, в это время, восходила на башню. Она не плакала, но глаза ее были темны от боли; она шла гордо выпрямив стан, но ноги подкашивались, и ей приходилось хвататься за стены. За прошедшую ночь, в ее волосах появилась седина, лицо осунулось, черты заострилась; и тихий, но такой пронзительный, что и камни трепетали, шепот срывался с ее губ:
— Ты жил Мечтой обо мне… А я… я весь год видела Тебя в своих снах. Ты шел в туманном облаке, ты пел мне песни. Но прости же, что не нашла тебя раньше — я не думала, что такое чудо может быть не только во сне! Милый, милый мой. Ты думаешь, что моя любовь слабее?! О нет — мой мир умер вместе с тобою, и нынче сброшусь с башни…
Она взошла на верхнюю площадку, и там далеко-далеко под собой увидела площадь всю усеянную точками-людьми, увидела костер, казавшийся с такой высоты одним углем раскаленным, трепещущим. Мимо нее пролетали клубы дыма, и ей казалось, что в них — ее любимый; она протягивала к ним руки, а в дуновеньях майского ветра слышался нежный голос:
— Только не делай этого шага. Живи, и я буду приходить в твоих снах. В тебе много сил, направь их во благо — ты много добра сможешь сделать людям.
— Что люди? Что их жизнь? Что это королевство? Что все слова, помыслы? Все тлен, все пройдет, забудется — одно лишь чувство любви что-то значит. Нет — я не хочу расставаться с вами ни на мгновенье. Возьмите меня с собою! Пожалуйста! Пожалуйста!..
Она шагнула к ним навстречу, но тут налетела стая белых лебедей — они подхватили ее, и мягко опустили на площадь, рядом с батюшкой и матушкой — те обняли свою дочь, рыдали вместе с нею…