Буря
Шрифт:
Ворон, которому удар этот не причинил никакого вреда, отступил назад, и Лэния, скользнув ладонями по его плечам и груди, медленно осела на что-то бесформенное, смятое, скорее похожее на холодную, окровавленную грязь, нежели на снег. Она закрыла ладонью горло, однако — кровь продолжала выбиваться оттуда упругими толчками: она смотрела на ворона, взгляд которого вновь был непроницаемо темен — смотрела с мольбою, пыталась сказать что-то, да уж не могла, лицо ее бледнело, худело — жутко было смотреть на нее, лишь за несколько мгновений до того, такую трепетную, казалось бы предназначенную жить вечно, века любить… Но она молила своим взглядом: «Все равно исполни — ведь этот светлый порыв столь прекрасен — он самое прекрасное, что есть в тебе! Не отступайся!.. Борись!.. Ежели ты сможешь вырваться
Она повернулась еще к Альфонсо, и ему пыталась что-то сказать, но тут силы оставили ее, и она бездыханная, опустилась на эту грязь, так, как усталый путник опускается вздремнуть на ковер нагретых солнцем трав. И все смотрели на нее в недоумении, каждый думал, что произошло какое-то мгновенное недоразумение, что сейчас все растает как бредовое виденье. Но она лежала недвижимая, с бескровным заострившимся ликом, и не грязь ее окружала, но словно бы око пышущее младую, ярко-красной кровью. Око это расширялось, казалось — сейчас вот вспыхнет погребальным костром…
Та страница, из летописи Эрегиона пострадала столь сильно, что я только с превеликим трудом смог разобрать из под тьмы спекшейся крови следующее: «Никогда не доводилось нам видеть боли той, которая охватила тогда государя Келебримбера. Даже надрывы мученика не сравнятся с его страданьем — он выл волком, он бросился к дочери, он вопил, призывая ее вернуться, он жаждал броситься на меч, и только дюжина наших воителей смогли его удержать (да и то — с превеликим трудом). Тогда он стал безумным, тогда из глаз его кровь хлынула…»
Кровь шла не только из глаз, но и из пор кожи — казалось, от этого, невыносимого напряжения, Келебримбер попросту разорвется в клочья — он, чуть приподняв ее из крови, держал Лэнию за руки, стоял так покачиваясь, и тогда же сложил плач, который записан был в песеннике Эрегиона, и почитался одной из лучших эльфийских песен — говорили, что даже не понимавший слов, не мог сдержать слез — настолько жалостливым был мотив — это была одна из тех драгоценных, но нынче утерянных песен, от которых возвышается, стремясь к высшему свету, душа. Как жаль, как жаль, но те строки пожрало пламя — знаю, что их помнит еще ветер, и иногда, в осеннюю пору, чуткое ухо может уловить в его движении отголосок того мотива… Но кто же найдет строки — неужто их красота утеряна, и… И лишь потом, когда этого мира не станет, когда встретятся великие хоры людей и эльфов, среди них грянет и эта пронзительно-печальная нота — то будет глас Келебримбера, убившего собственную дочь. Та песня подобна была камню на воде волна поднявшему — некие отголоски ее и среди людей всколыхнулись — дошли и до нынче разоренной волками деревеньки. Приведу эти строки — не слишком любимые крестьянами за их печаль, и которые столь же походят на истинный плач Келебримбера, как пламень в камине, от необъятных просторов бесконечно взрывающейся звезды, бесконечно одинокой, бесконечно страдающей:
— Слова, как капли в океане, Безбрежной, пламенной тоски, Вот ты лежишь, в огне-саване, А мысли… мысли высоки. Летают там, среди галактик, Среди миров, среди светил, Я там, как маленький солдатик, Который вечность победил… Один, один — не знаю, кто я, Но — это чувства, не слова, Не выразить словами горя, И вниз клонится голова… И вновь слова, как стоны рвутся, И мы в разлуке, навсегда, Ведь в тех просторах не найдутся, Пылинки, чувства никогда… И вновь порыв, и вновь стремленье, И вой, и пламень из груди: «Ведь ждет миров соединенье, Частичек, душ… то бесконечность — впереди».— Что ж теперь… — шептал, в те давно уж ушедшие мгновенья Альфонсо.
Но ворон ни ему, ни кому либо из стоящих поблизости, не сказал тогда ни слова: он только взмахнул крыльями, взвыл — задрожала земля, воздух потемнел — взмыл он ревущим черным смерчем, и тут все увидели, что разливается над ними громадное, черное облако — стремительно клокотали, переваливались друг через друга выступы, из глубин наползал зловещий, мертвенный свет, сотни молний зарождались там, грохотали с болью, смерть суля, но не вырывались вниз — затем, все-таки — вырвались — сотнями слепящих колонн вытянулись до кишащей терзающими друг друга телами, измученной земли — они, безумно воя, собрали многих и многих, и из эльфов, и из людей, и из бесов — но этого им показалось мало, и, только угаснув, они тут же вытянулись вновь, испепелив еще многих и многих — однако — ни одна из этих колон не ударила на ту площадку, где было столько надрыва душевного.
Вэллиат и Маэглин так и не смели больше прикоснуться к Вэлласу, а тот вопил с еще большем надрывом, нежели прежде — и в этом голосе было столько страдания, столько уже совершенно безумно, что, казалось — лучше, все-таки, прекратить эти мученья. А он так молил, чтобы они прекратили:
— …Всего то один удар! Закройте глаза, опустите клинки — вы хоть одно доброе дело совершите!..
Иногда, когда он заходился продолжительным воплем, и только и думалось — когда же он, все-таки, прекратится — Вэллиат заносил приросший к руке клинок, да тут же и опускал его, не в силах, все-таки, нанести рокового удара. А Вэллас все вопил и вопил. Бесы некоторое время не выбирались из него, и гул сраженья пришел доносился откуда-то издалека, и поблизости не осталось ни одного беса. Грязь в разодранной его груди кипела жаром, дымилась чем-то невыносимо густым, огнисто жарким.
— Братец, милый ты мой! Ох — сейчас же какой-то страшный образ из меня выберется! Так то мне страшно теперь! Этот образ меня самого сразу же поглотит! Убей ты меня — уж не могу — уж никак не могу дальше эту муку выдерживать!..
Из него выбралась Маргарита — он все это время страстно думал о ней, представлял, что она единственная, может вырвать его из этого мученья — и это был какой-то расплывчатый, постоянно меняющий свои очертания контур, который то вырастал метров до пяти, до становился лишь в несколько сантиметров. Он то жаждал, чтобы она появилась такой, какой запомнил он при первой их встрече, когда они только начали кружить в первом из своих танцев — но приходили воспоминанья все мрачные, когда она уже переродилась, когда жутким призраком ходила — звала его на помощь. Вот и теперь глаза ее вспыхнули мертвенным светом, а, когда раскрыла она рот: вырвалось оттуда темно-серое снеговое кружево, завыло в муке.
— Избавь меня! — вопил Вэллас. — Разрушь мою плоть! Забери к себе!
И он, даже не понимая, что и она является лишь образом из его головы возникшем, направил ее на свою плоть, опять таки не понимая, что — это не плоть собственно его тела, а тысячи и тысячи «бесов», по прежнему разрывающих друг друга в клочья. И она взмыла стремительной яростной волною, врезалось в пышущее молниями облако, которое они даже и не замечали, с жадностью поглотила в себя несколько молний, и вот исполинским валом обрушилась на сражающихся — все смешалось, возник вопль, стремительная, поглощающая в небытие круговерть — вдруг все оборвалось — нахлынули мрак и тишина…
В этой тишине Альфонсо, Вэлломир, Вэллиат и Вэллас оказались в некоей зале, стены которой казались спокойными, но, вдруг, наполнялись острым, режущим глаза светом — появился и стон, беспрерывный, одновременно со всех сторон идущий — страдальческий, глубокий стон, которого и каждый из них не выдержал — тоже застонал. И тут в головах их закипел этот мучительный, надрывный вопль, какого никогда прежде и не слышали они:
— Хотите ли, чтобы оставил вас?! Чтобы от всего отказался!.. Хотите, чтобы я сделался теперь несчастным поэтом, страдальцем, и воздыхал по ней, по возлюбленной своей?!..