Canto
Шрифт:
Пиет Питвик — человек с собственным «я». Предприниматель, исследователь. Садясь в машину, он сразу оказывается в кабине пилота и ведет себя как пилот. Жужжат пропеллеры, а у автомобиля вырастает длинный острый клюв, который беззвучно прорезает воздух (даже если мы едем со скоростью пешехода), а сам он — орлиное око позади этого клюва. С ним приятно проводить время, приятно сидеть в кафе на обочине улицы, с ним и с его нерушимыми тылами. Он лишь на время отрывается от трудов, но изможденным не выглядит. Как игривое дитя и как помещик, смотрит он на этот Рим и на ножки девочек. Без удивления. На его белом, как мел, лице могут отразиться мелкие гадости, которые он в данный момент отпускает, он может разразиться сентиментальной тирадой — но при этом не обнажает душу. Однако во всем его существе есть и слабина, и сквозь эти слабые места среди потоков смеха, среди внезапной говорливости прорывается порой неожиданное. По этим потокам мы с ним пускаем кораблики и смотрим, куда они
Мы постоянно видимся, у тебя или — конечно, у Розати, где после завершения ежедневных трудов встречаются художники. Баночки и бутылки поблескивают там повсюду, придавая старинному кафе сходство с мирной аптекой. Группы стоящих художников тянутся там по всему сумрачному залу, вплоть до того места, где плетеные кресла образуют своеобразный мыс. Мыс, до предела населенный людьми, беседующими сидя в креслах, и теми, кто расхаживает между столиками, и вновь прибывшими, мыс на краю площади, которая своим обелиском, воротами, лестницами, церквами создает каменный театральный фон этому аперитиву. Из машин, которые неспешно паркуются возле кафе, раздаются крики, все моментально включаются в общий гомон. Здесь каждый — в авангарде, каждый — распорядитель или борец, защищающий себя самого; защитник собственной позиции и биографии, собственной славы — поэтому и не свободен. Зато я — свободен, нет у меня никакого дела всей жизни. Могу составить тебе компанию, чтобы благопристойно смыться, могу своим упорным идиотизмом снять напряжение застрявшего в тупике спора, а также прочих застрявших на мертвой точке дел. Я — одушевленный выход из неприятных конфронтаций, я предвижу их, и никому неведомая череда дней моих звенит шутовскими бубенчиками, украшающими край моей куртки. Разве обо мне что-нибудь известно? Известно, что я предпочитаю всяческую свободу, что я не работаю, такая вот у меня натура. Но, похоже, некая доля подозрения всегда следует за мной по пятам: что я, мол, отыскал пути к Риму, которые тебе, кузнецу-мастеровому, остались наверняка неведомы. За мною по пятам следует твоя надежда, я сам — воплощенное обещание. Долгожданное начало этому для тебя, художника, должен положить твой сводный брат, эдакий ярый сторонник. Так что ты вдвойне рассчитываешь на меня, ибо я есмь Рим. И все же внеси свой вклад в легенду, Пиет, будь моим свидетелем. Ты улыбаешься. Я бы не хотел в это ввязываться, говоришь ты; я давно решил отвергнуть подобные вещи, я ведь говорил уже — что? Что мое место под солнцем вовсе не здесь, не рядом с тобой, говоришь ты, — но тогда где же? В ночной забегаловке? Мое место под солнцем — в ночлежке?
«Вы для меня были сразу абсолютной реальностью. Раз — и вы уже здесь. Глаза нацелены на предметы. И вы сильно давите на собеседника, вот что я вам скажу. Интересно, отчего это давление — от любопытства, от естественной жажды познать жизнь? Может быть, это — желание проникнуть в нечто другое, изменить его? Или — просто пощупать? Прикоснуться? Вы сейчас приближаетесь к периоду культа собственной личности. Но потом вам придется пробивать себе дорогу в жизни, со всей силой, какая в вас есть, с силой, которая пока не востребована. Вы станете угрюмым. Сейчас-то вы вовсю жестикулируете, бдительно следя за собеседником, не спорю, проявляя скепсис, с мягкой иронией. В один прекрасный день вы оставите эту манеру. Вы перестанете ценить теплоту и мягкость иронии, если внезапно сосредоточите все внимание на себе самом.
Вы пойдете напролом, сделаетесь угрюмцем и будете прорываться вперед. Все дальше и дальше — вперед». Так говорит Бальбек. Берлинский скульптор Бальбек. Боец, который масштабно мыслит, которого посещают блистательные озарения.
Его подкупающая манера с самого начала выдает какие-то глубоко скрытые мучительные метания. Какая-то всепоглощающая страсть дремлет в нем, неохотно отступая под прикрытие дружелюбия. И она бы прорвалась, обрушившись на собеседника. Но печальный жизненный опыт удерживает его, и он склоняется в позе вежливости, опускаясь заметно ниже своего уровня. Он не может оставить людей в покое. Стучится в их сердца. Высокий, стройный, темноволосый, грубые черты лица, квадратные очки. Он — агитатор. Он всегда в тревоге. Одинок. За плечами у него Россия. Потрясающие дерзновенные опыты. Теперь у него есть представление о некоем свободном, неправедном сообществе людей, которое сегодня совершенно не востребовано. Но он может быть его представителем, одной силой своей мысли — может! Прямо в лоб! Без риторики, прямо хватая быка за рога! Он задумался о том, почему в этой обеспеченной всеми удобствами мирной жизни все стало таким затхлым, все заплыло жиром. И, чтобы понять, разработал свою собственную, личную историю человечества, собственную историю и психологию искусства. И идет наперекор всему, выдвигая высокие требования. Особенно здесь, в Риме, где атмосфера вовсе не та, что в Берлине, она совершенно не располагает людей расстаться со своими уютными гондолами. И поскольку к смутно-дружеской возне он не способен, то занимается агитацией.
«Я стараюсь просветить других, — говорит он, — потому что видеть не могу того, как хорошо они себя чувствуют в своем вопиющем заблуждении, в своем непоколебимом равновесии, которое меня оскорбляет».
Бальбек, когда он вдруг появляется, а голова у него еще забита работой, напряженной работой, где всегда полно неудач… когда он поднимается по лестнице, да нет, еще находясь там, внизу, на улице, когда он оглашает воздух громкими призывными криками, а поднявшись, материализуется, представая во всей красе, в добротном приличном костюме, в который он облачается только в угоду своим приятелям, а не ради себя самого, и я вижу его рубленое лицо бойца под черными космами, лицо, полное усталости: тогда вечер наступает совершенно незаметно, миг — и уже ночь. Прошло много часов напряженного разговора, точнее, его агитационной речи, обращенной ко мне, и гудит голова, и уже не до грубостей, и всякая радость общения уже выхолощена, зато на горизонте нерушимо высятся теперь зубцы суровых гор, многоголосое эхо отзывается во мне гневными выводами, и я ничего не могу с этим поделать. Просто стою и все, взнузданный, оседланный, с мрачным взором.
А если он является к вечеру, то тогда молниеносно наступает следующее утро. Столы опустели, у городских улиц потрепанный вид. Я провожаю его немного, пока он не найдет такси и не заползет в него в изнеможении. Город еще весь состоит из костей, острых рыбьих костей, просто остов, а не место, где можно жить. Потом снова медленно наступает жаркая, ленивая ночь, окутывает меня, и мне теперь уже все равно, я радуюсь жарко-влажным простыням ночи. Он же, бедняга, никогда не заползает ни в какие коконы.
При этом он, особенно за работой, может вдруг превратиться в задорного весельчака. И тогда я в тысячу раз яснее вижу то, что он ищет. Да, в этих его фигурах есть что-то откровенно неинтересное. Нет никаких издевательских деталей, не закинуто никаких подводных сетей; не нужно никаких щупов и никаких счетных машин. Эти фигуры, среди которых нет ни одной законченной, претендуют на то, чтобы стоять просто так, быть такими, какие они есть. Спокойно стоять в своей абсолютно непривлекательной наготе. Они стоят непринужденно, открытые любому удару, выставляя напоказ свою природу.
Но потом Бальбек покидает мир своей мастерской; ни о чем не подозревая, выбирается он наружу и сталкивается с вяло текущей жизнью. Поначалу он хмурится, но сохраняет доброжелательность, однако затем в нем внезапно вспыхивает недовольство — собой, всеми, и оно начинает пожирать его. Знаменитое вмешательство Бальбека в чужие дела. Он говорит им правду, которую никто не любит слушать. Но те, кого он после этого покидает, потом клевещут на него. Они и останутся навсегда непримиримыми твоими противниками, дорогой мой. Никто не станет меняться и делать то, что говорит Бальбек.
Бальбек не застыл, Бальбек жиром не заплыл. Бальбек цел и невредим, проворен и активен. Он может в любой момент сорваться с места, отправиться в путь; и солнце, яркое солнце будет, как всегда, светить и обжигать, и тогда ощутишь каждую жилочку и каждую косточку своего тела, и тогда ты будешь свободен в своем последнем бою, и сохранится ясный взор, и мысли твои никто не поработит — если уж на то пошло. Это было бы великолепно. Но у жизни в запасе, к сожалению, не так много сражений, которые стоят того. Мало сражений предназначила она для Бальбека, в основном одно только ленивое мирное время, а это — ничто для такого человека, как Бальбек. Потому что он борец, а не миролюбивый друг. В мирной жизни все ему кажется враждебным. Но вся агитация его напрасна. Она лишь плодит людей, которые оскорбленно отворачиваются от него. Сейчас мир, Бальбек. Все и вся радуются тому, что этот великий праздник длится.
«Эх, я хотел бы научиться жить так, словно времени нет вообще. Не заботясь о проблемах, которые нам навязывают, запутав нас окончательно. Не заботясь о том, какую дань и кому ты должен отдать, не заботясь о славе. Не хочу еще при жизни затевать возню, борясь за местечко в истории, не хочу готовить материал для своей собственной биографии. Хочу чувствовать себя свободным ото всего этого. Иногда мне приходит в голову, что я создан лишь для того, чтобы рассеять панику, чтобы уничтожить общепринятое представление о Боге. Чтобы встряхнуть всех. Я хочу умереть, не испытав страха. Жить так, словно времени нет вообще, ни нашего, никакого».