Canto
Шрифт:
Рано утром, когда день во всей своей наготе, с промытыми глазами стоит под окном, облупленная зеленая краска на ставнях подвальных окон вздувается неприглядными пузырями, на дорожках хрустят новые шишки, ящерицы шуршат хвойными иглами, начинается песня ног Анджелы в соседнем саду, охотничий вой Лайки обнаруживает первые признаки ярости, и в нем исчезают надоевшие прерывистые тявкающие коленца; когда гудки автомобилей начинают звучать свежо и настойчиво, а мы уже возвращаемся из магазина и уже повстречались с этим нагруженным горами поклажи ослом — Лаубэзельбергом, так что на сегодня наш долг по отношению к нему исполнен: тем временем в саду опять распустились новые ирисы. Еще клейкий пока меченосный цветок высвобождается из-под пленки листа и растопыривается — в стороны и вверх, прорезая воздух: синий, синий всех оттенков. А сам сад — процессия цветения. Мы стоим среди цветочных чудес. Счастье возникает, когда мы смотрим, его даруют нам глаза, ибо колокола, сделанные из счастья, колышутся букетами прямо у нас перед глазами. Нет, это не букеты: каждое дерево — это многорукий светильник, который пенится белыми, розовыми, лиловыми цветами.
А внизу ирис свершает магический церемониал, с вызовом загораживает дорогу обнаженный меч — блистая свежестью, охраняя пространство для цветочной пыльцы вокруг пестика.
В саду — аллеи светильников. Они обступили нас со всех сторон, приятельская компания цветущих существ. Детей простодушной природы. Хочется верить, что это так.
Я пишу на нагретой каменной плите. «Кипарисы и пинии, в обществе которых мы живем, волнуют меня необыкновенно. Сначала я заметил взрывчатую силу, с которой каждое дерево по отдельности прорывается на сцену, бросаясь тебе в глаза. Потом — сухость материала, из которого они состоят, эту хрусткую вечную зелень, рассчитанную на выносливость, на долгий срок жизни; вот откуда их серьезность, впечатление молчаливой замкнутости. Эти кипарисы — единый поток струящихся иголок, поток, который постоянно выходит из берегов и удерживается напряжением собственных сил. Свободно устремляется он вверх; брызги серебристых шишечек, кажется, в равной мере принадлежат и расколотому на синие куски небу, и самому дереву. Когда Ван Гог говорит о „строгих обелисках юга“, он называет синь вокруг них „внутренней синевой“. Так оно и есть: форма дерева сбивает с толку; кажется, будто кипарис прорывает небо, и мы видим окраску небесных глубин…» Вот такие заметки.
Гроттаферрата: сад, дети в саду. Каменный стол. В спальне, за закрытыми ставнями, свет жужжит, словно в теплице, когда мы возимся внутри.
У тебя были сапоги с отворотами, и только плащик накинут на плечи, это зимой-то, на ледяном свету, когда стены из снега. Я вижу, как ты идешь по дороге, вьющиеся волосы взлетают при каждом шаге. Ты — девочка-принцесса, которая без раздумий решается на неведомый путь, которая ни в чем не знает меры. Ни тени мысли об опасности, ни мысли о тебе, только идет вот так упрямо, и всё; темно уже, а ты собираешься ехать в Геную, без денег, зима, холодно, ты без пальто, идешь, облачившись в доспехи, имя которым — решимость, ну, может быть, любопытство, но оно даст фору любому другому оружию.
Ты убегаешь от меня.
Решительное дитя, тихое и дикое, не ведающее о своей храбрости. Ты спишь среди бормочущих камней у озера, голышом купаешься в реке. Ты необузданная, ты мечтаешь о башне с качелями, которые свисают на длинных веревках с самого верха и летят по воздуху вместе с тобой. Ты идешь бесстрашно навстречу новому, идешь своим путем, тысячи машин останавливаются по пути, опускаются боковые стекла, хищные хмыри кивают тебе через окно: садись! — и ты едешь с ними, и возвращаешься целая и невредимая. Появляешься к следующим выходным, приезжаешь опять на попутной машине, ты без пальто, ты вообще против пальто, твои глаза смотрят на меня, пронзая, словно стрелы. В них кипящая синева — в этих глазах, они смотрят откровенно, серьезно, без страха, смотрят прямо на меня, смотрят независимо, а выражение лица у тебя, как у принцессы. Эти глаза не знают, какой опасности подвергают тебя. Ты не любишь себя. Ты хочешь быть со мной, мы дни и ночи живем в мансарде, на чемодане лежат апельсины и орехи, музыка из маленького радиоприемника, только он и освещает комнату; высоки зубцы дома, мы живем в убежище под крышей, пахнущем мандаринами и сигаретами, У меня на столе лежат твои перчатки, они пахнут тобой. В этом убежище, высоко, под самой крышей, мы сбрасываем свои одежды и голыми залезаем в одну кровать, просыпаемся, когда для других уже глубокая ночь, принимаемся за апельсины и орехи, закуриваем сигареты, чай, светящийся глазок радио до сих пор горит, свеча… И снова ты уходишь, у принцесс свои дороги. Но я-то теперь хотел бы, чтобы твои перчатки постоянно были тут и чтобы твое платье всегда висело у меня в шкафу. Как все это тревожно, ревность, я оставляю свои штудии, следую за тобой. Выходные в пути, а выходные перерастают в долгую цепь дней и превращаются всплошную поездку. У тебя красивое белое девичье тело, когда ты снимаешь сапоги и эту свою мантилью — ведь ты тогда просто девочка, переодетая принцессой, ты — женщина. Мы же еще почти дети — в этих огромных гостиничных кроватях; по утрам за окнами временных комнат струятся тополя, это холодное пламя взвивается вверх от дыхания раннего утра. Мы выбегаем на дорожку, мы курим и зябнем, с видом заговорщиков завтракаем в холле отеля. Мы остаемся вместе, мы тайком женимся в перерыве между двумя лекциями, мы — супруги-инкогнито. Позже мы женимся еще раз, у твоих родителей, мы торжественно входим в церковь, обмениваемся кольцами, стремительно прощаемся со всеми собравшимися родственниками и гостями, уезжаем. Я отыскиваю себе работу, а нам — средство пропитания, мы поселяемся в нашей первой настоящей квартире, какой-то крот-старьевщик помогает нам с переездом, вот мы и начали, нам улыбается счастье, пока еще улыбается. Молчание. У нас нет истории, мы просто есть. Твое лицо я знаю лучше всего на свете, я знаю его пальцами глаз, рук, пальцами сердца. Ты — самая знакомая чужбина, какая бывает. Теперь ты — в Гроттаферрата. Ты в том самом маленьком домике и в саду, мы смотрим на закаты, мы разыгрываем из себя семью, снимаем на чужбине временное жилье. Я подхожу к дому, затаив дыхание, боюсь, что мне все это приснилось и ты давно уже улетела прочь — с тех высоких качелей на шпиле башни, с той высокой башни. Но ты здесь.
Ранним утром, когда белоглазый день стоит под окном, меня будит почтальон, и я встаю. Я на ходу распечатываю телеграмму, там сказано коротко: «Мама умерла, похороны четверг. Отец». Твоя мама, которая только что написала о своем скором приезде. Мы собираем вещи, ты рвешь в саду какие-то цветы, ты совершенно окаменела, мы едем в Рим, автобус STEFFER, какие обычно возят в Рим, я устраиваю детей на ночлег, провожаю тебя на вокзал, потом мы с детьми едем домой. В эти дни начинается ненастье. Сад разбухает от сырости, землю смывает прочь, осиротевшие без матери дети скулят и плачут, когда наступает вечер. Мне приходится запирать их, когда я бегу в магазин. Закутанные как только можно, они целыми днями играют в саду четвертичного периода. Вдруг вопли: Валентин по пояс провалился в яму с грязью, приходится его оттуда доставать, тяжелые комки одежды я бросаю в подвал. До чего холодно. Разбухшие стебли виноградных лоз и вообще любую древесину приходится с трудом отыскивать, пилить, колоть, измельчать и сжигать, борьба с камином, жизнь в постоянном дыму, по ночам меня будят порывы ветра. Окна вовсю распахнуты, ветер гуляет по комнате, переворачивая все вверх дном, взвиваются вверх занавески, вселяя ужас, зачастую едва хватает сил, чтобы побороть ветер и закрыть створки окон. Но и это проходит. Ты возвращаешься. Возвращаются и солнечные дни. Мне приходится снова ехать в Рим. Место действия меняется.
Все говорят: тебе везет. У тебя семья в Гроттаферрата. Кто я? В Риме я ничем не отличаюсь от других прохожих, я отбрасываю тень столь же исправно, как и все остальные — на булыжник мостовой, поверх всей этой грязи; на меня шумно дышат машины, мою тень пересекают другие тени, я иду в реве ка-кого-то транспорта, в свете дня, который отражается в витринах, мимо монументов и баров. Кто? Некто, ощущающий себя прохожим. Его ноги ступают по солнечной сияющей тверди, но стены черны и холодны, и сквозь прорези окон он слышит шипение пишущих машинок. Скрещенный с другими, отбрасывающий тень. На островки площадей, на площади-минутки, на булыжники жизни. Камни на тысячелетних площадях, пробуждающиеся, угасающие. Откидные крышки. Линза сознания. Некто. Кто очень хотел бы идти не один, а вместе с кем-то, кто сейчас в Гроттаферрата. И вообще — со всеми своими моментами. Я. Пастух ночных бабочек. Журналист. Забывалыцик. В Гроттаферрата — муж. Стипендиат. Дитя подозрения, доверчивости, гнева. Я. Для других людей — опора их мыслей, забота, злорадство. Брожу по разным дорогам. Идиотское существование. Отовсюду вышел. Предлагает разные роли. Скупает легенды. Я, чье место под солнцем — в ночной забегаловке. Как вы утверждаете.
Мое место под солнцем — в ночной забегаловке.
Пошли, Массимо, отправимся в ночную забегаловку, я покажу тебе, где мое место.
Вечер. Переоденемся у себя в комнатах и пойдем. Но не очень далеко. Скоро мы снова вернемся туда, внутрь, отправимся под землю, в нору.
Красная светящаяся надпись. Огненными буквами — имя, неиссякаемо манящее. Под ним — ангел благовещенья: портье. Узнает нас, здоровается. Отступает в сторону. Не крутись долго возле столов, там, где пышнотелые танцовщицы. Будь благовоспитан, приятель, здесь принято поначалу вести себя сдержанно. Помягче, понежнее.
Ты входишь в зал, размеры которого оценить невозможно, ты говоришь себе: вот так пещера, ну и ну, в самом центре города, снаружи дома впритирку один к другому, а здесь — только деревянный пол, и больше ничего, деревянные стропила, всё для того, чтобы напиваться, танцевать, под лунами, под лампами. Блестят бокалы. Женщины. Время не имеет значения, место не имеет значения. У тебя теперь другие глаза, когда ты небрежно шагаешь вперед, другие легкие; у тебя глаза пришельца, цепкий взгляд, а грудь — как она сжимается, как она вздымается. Потому что ничто не важно в этой забегаловке, на дощатом полу, погруженном во мрак, забыто все, что играло роль раньше. Забыто. Упругие басы, гудящие низко-низко, и свободный разбег кларнета, звук поднимается — и падает, не в реальном пространстве, а в пространстве груди! Меланхолия… Вольные просторы… Жульничество, а не забегаловка, надувательство… Меланхолия…
Нет, Массимо, все не так. Сначала тебе придется кое с чем расстаться.
Если ты пришел с улицы, ты в брюках и шляпе, сын своей матери, отпрыск Отечества, застегнут на все пуговицы, степенный и обязательный: отдавай. Отдай свое пальто, они повесят его куда-то в темноту. Отдай, входя, свое происхождение, своих знакомых. Расстанься с матерью, которая тебя поедом ела, с сестрой-сорокой, отдай отца-палача, и мать-суку, и учителей, и друзей, и садик, и собаку; костюм для конфирмации и национальные символы, и свою квартиру, и ту квартиру, в которой жил раньше. Вычеркни все это, отодвинь прочь, и вот они, невесомые, уже ускользают из твоих рук, отлетая к самой дальней стене, где не играют уже никакой роли, ненужные картинки из прошлого. Оставь их прямо у входа, мертвец в наряде портье отступит в сторону, здесь у тебя нет имени. Ты отдал все, теперь можешь входить.
И вот тебя встречает этот другой мир. Не иссякнет музыка, не опустеет твой бокал, свет будет всегда неярким, ты будешь один, ты будешь здесь дома. Тебя взяли. В эту ночлежку. В эту пещеру, в это убежище, в самую безупречную из иллюзий.
Все стены пропитаны тенями, все стены растаяли. Скудный свет излучает тепло. Отдельные облачка света, как от дыхания, в этом свете едва угадываются столики, официанты где-то все по углам, бесшумные, появились, и вот их уже нет… Пространство вне времени, за пределами дня. За пределами ночи. Пространство с почтительно мягкими руками. Не разрушай его, отнесись к нему бережно, веди себя прилично.