Canto
Шрифт:
Город день ото дня становится все более осязаемым, со всеми своими силуэтами, которые осязают небо.
Бесконечный вечер. Празднично сияют на шеях у женщин дорогие колье. И Мария.
В ее голосе тает мякоть винограда, огромны ее глаза и нежна рука.
Мария появляется на Венето именно в такие вечера. Когда она произносит мое имя, когда ее голос смывает повседневность и возносит ее, золотя…
И в этот вечер в гондолах плывут лампы из неизменно светящегося камня, в котором сияет теперь ледяной кристалл. И Мария.
Она тает и сияет в отполированном стекле всего своего вида. Огромные глаза с такими черными крапинами, и медовые
И нежная рука, и голос. И ее смех…
Но у жизни совершенно другой фасон. Ты спотыкаешься о гладкие, как зеркало, рельсы, которых вчера здесь не было. Светофоры и луны болтаются возле тех мест, которые прежде были повседневными и привычными, и бьют светом прямо в глаза, ослепляя среди ясного неба. Как уж сложится. У меня есть зубы, чтобы смеяться; чтобы кусаться, у меня есть челюсти.
У жизни совершенно другой фасон!
Фонарь любви. Ибо всякая любовь начинается под фонарем.
Они встречаются в темноте. Или — они встречаются, а вокруг еще темно или пасмурно, или как-то тускло. И тогда вспыхивает свет, может быть, это любовь, мы не знаем, но им сразу становится все видно.
Пока они стоят и смотрят друг на друга (а любовь, или то, что так именуют, просыпается), пока они смотрят друг на друга, над колоннами их тел вспыхивает свет — кто зажег его? Над ними загорается фонарь, освещая, насколько хватает света, другой, новый мир. Дом, каменную стену в тени деревьев, стол, неважно что: но все это — свидетели, это — будущее место паломничества, священная могила.
Оно останется в воспоминаниях как озаренный светом мир, содрогающийся от звуков дня, находящий усладу в затаенном дыхании, и каждая частица воздуха на вес золота, каждое терпкое дуновение в смеси запахов. Останется как восхитительный мир, в который они вступили.
И то, что они видят, когда нагрянет любовь — это тот круг, который очерчен фонарем. Себя они не видят, сами они в темноте, они — просто темные колонны. Они смотрят в этот ослепительный, невиданный круг, смотрят на эту новую точку их прозрения.
И с того момента они ходят под фонарем, или же фонарь странствует вместе с ними.
А Мария?
Рим осенью, эта волна синевы, омывающая стены, ненасытные тени на коричневом фоне, том фоне, сквозь который скворчат неяркие коптилки вечерних рынков, это неописуемое слияние олеандров и запахов, и духоты от людей в узких переулках — незнакомых, темноволосых, вечерних людей; омнибусами, которые громыхают мимо ограды, за которой выставлены античные памятники, с тряпками на веревках, с детьми; где распахнуты бесчисленные, освещенные теплым светом двери магазинов и мастерских; где Тибр, бегущие воды Тибра под мостами, на которых стоят ангелы; где внезапно сердце замирает, когда чей-то крик пронзает темноту, и вновь — люди, пойманные в ловушку спешки, в петляющих переулках, в лабиринтах гигантской конюшни. Фанфары, фанфары.
Вечер. И все растет ожидание, растет печаль. Пройдешься вот так по улицам: аромат вина и бодрящей, дразнящей кофейной бурды, кучера в безделье дремлют на козлах, подкармливая между делом тощих кляч, клочки сена и конский навоз уже усеяли землю и останутся здесь, когда фиакры на своих высоких осях отправятся в путь и в ночь, а рядом будет по-прежнему булькать вода, капая из ржавой водопроводной трубы, и то, что оставили после себя фиакры, и водянистая улица — все это будет хорошо видно на бархатной коричневой глади.
А в гладильне работают женщины, облачены в белое, и над белым нарядом — усердно-черные волосы, и растут горы влажного белья, такого белоснежного в клубах пара, что у прохожих на улице веки начинают гореть от яркой белизны, а женщины щебечут себе в этих клубах пара, и с клубами пара мечты всей гладильни летят на улицу, куда все ларьки и магазины проливают изнутри свой свет. Вечерняя суета! Вспыхнувшая по всему городу, согревающая.
И ряды домов, они, кажется, застегнулись на все пуговицы, сдержанные, сверху донизу замкнутые, административные здания после конца рабочего дня, но стены и здесь облизаны коричневеющими тенями. А теперь — на широкие бульвары. Свет огней с готовностью проглатывает всё новые и новые, мягко подкатывающие машины, и вода канала блестит от их фар, а под деревьями — парад вечерней элегантности. Весь свет праздно прогуливается, тщеславное показывание себя и смотрение на других, среди киосков, под голубым еще пока небом, в котором бродит ледяной хрусталь. И наконец — фанфары! Фанфары! Появляется Мария на кукольных ножках, идет, смеясь и хмурясь. Salve Maria.
А я в этот вечер, в этом городе, разве я — невысказанное слово? Нет! Я проступаю из уст моей красавицы, ее блеск окутывает меня, ее глаза озаряют меня своим сиянием, надо мною — купол ее волос, на меня веет ароматом ее пальто и ее лица, которое всеми своими чертами безмолвно обращено ко мне, и ее белозубый смех, и уста, и голос, что звучит из уст, мелодия голоса поднимается вверх, потом спадает, того голоса, что рожден здесь, голоса, поющего этот язык.
Голоса с виноградной мелодией. И ее рука с этими ногтями, рука Марии — тоже для меня, здесь:
Пусть мое имя обратится в старейшую таверну на улице, вымощенной булыжником, смиренно-старинное имя, самое бесстрашное из имен. И я подниму бокал прямо в этот небесный вечер и скажу
Salve, Maria! Salve Maria звучит у меня в голове, воздух salve Maria ощущают мои ноздри, я сокрушаю камни, я благословляю булыжник, я закладываю город. Salve основателю Рима, мне!
О если бы можно было вмуровать в стену этот момент, который весь поместился на одном-единственном листе, плавно опускающемся на землю. Скрепим собою этот момент, Мария, давай вырастим с тобою собор.
Но пустое пространство ожидания никогда не насытится воплощенным творением.
И уже думает третий, тот, что стоит рядом: что мне до тебя, незнакомец? Я не знаю тебя. До чего нелепо врезаешься ты во всё мое существо острыми краями непосвященности, до чего ты неуместен, до чего не по душе мне твоя весомость! Правда, на золотом фоне его ослепления до сих пор еще, осиянная лучами, отчетливо встает та, первая, она вырезана на нем. Но в ней нет больше сходства с той его знакомой, которую он хранит в душе. Она растрачивает себя. И он уже глаз не спускает с нее, следя за растущими размерами этой растраты, он уже предвкушает то горе, ту трагедию, которая последует. Лелеет надежду, что оба в целости и сохранности вновь обретут друг друга. Кто подстроил эту игру, кто выбрал игроков? Какой ненасытный молох устраивает ее все снова и снова? Но как вырваться из озаренного мира?