Царский угодник. Распутин
Шрифт:
Распутин протестующе мотнул головой, затряс руками над лицом Вырубовой:
— Анна!
И вот ведь как — Вырубова раскрыла глаза. Распутин пошатнулся, глядя на неё, совершил несколько сложных движений, будто бы стирая всё, что он нарисовал в воздухе раньше, пробормотал хрипло, совершенно неживым, незнакомым голосом:
— Ты будешь жить...
— Будет жить? — с надеждой пробормотал Танеев, прижал пальцы к вискам.
— Будет, — твёрдо пообещал Распутин. — Только вот калекой останется, тут я ничего сделать не могу...
Ночью Вырубову снова рвало кровью,
Вырубова пролежала неподвижно в постели шесть недель — каждый день из этих шести недель был наполнен болью, огнём, Вырубовой казалось, что её живьём сжигают на костре. На спине у неё образовались большие водянистые пролежни, Вырубовой стыдно было видеть себя такую — беспомощную, стонущую...
Правая нога оказалась у неё раздавленной и боль причиняла невыносимую, левая же, сломанная в двух местах, почти не болела. Ломило голову, череп стискивало с такой силой, что во рту появлялась кровь. Вскоре случилась новая беда — оттого что Вырубова лежала в палате неподвижно, у неё воспалились лёгкие — и в левом и в правом лёгких появился гной.
Положение фрейлины стало ухудшаться.
Как-то вечером к Распутину зашёл Симанович — рыжий, кудрявый, весёлый, никогда не унывающий секретарь, который в общем-то был уже не только секретарём, а и представителем некоего подполья, которое, как потом выяснилось, пыталось через «старца» руководить Россией, ставить своих людей на освобождающиеся государственные посты, а там, где они не освобождались — способствовать этому. Симанович вёл все денежные дела Распутина, платил за него по счетам. Распутин теперь на жизнь в квартире на Гороховой улице не тратил ни копейки, ни семишника.
«Старец» сидел за столом и писал «сонные» записки.
Раз писал «сонные» — значит, сегодня никуда не собирался: поужинает дома, выпьет перед сном бутылку мадеры и завалится спать. У Распутина была слабость — «старец» писал особые, как он считал, послания и перед сном клал их себе под подушку, полагая, что желания, которые он карандашом, вкривь-вкось рисуя уродливые буквы, излагал на четвертушках бумаги, обязательно исполнятся — побывав в его сне, они получат благословение, а потом воплотятся в жизнь.
Конечно, это было наивно. Симанович только улыбался, глядя на Распутина, он не верил в чудотворное действие «сонных» записок, но Распутину об этом никогда не говорил — боялся обидеть или — того хуже — разозлить. Распутин умел злиться, умел обижаться и обид не прощал.
— Чего тебе, Арон? — не отрываясь от стола, спросил Распутин.
Он мучился, склоняясь над очередной «сонной» запиской, по лбу его тёк пот, щёки были мокрыми. Распутин, склонив голову набок и высунув язык, словно гимназист, только что приступивший к учёбе, корпел над листком бумаги. Карандаши он предпочитал держать у себя на столе короткие, не карандаши, а огрызки, самые разные — от химического фиолетового до толстого красного, делового, какими министры ставят визы на важных
Как-то он рассказал Симановичу, что раньше, когда ещё не умел писать, изобрёл специальный метод, с помощью которого закладывал свои пожелания в сон. Брал палку, делал на ней надрез. Надрез побольше означал желание побольше, посерьёзнее, надрез поменьше — и желание, значит, соответственное, на ночь совал эти деревянные черенки в постель, но потом генеральша Лохтина и старуха Головина обучили его грамоте, и Распутин стал пользоваться четвертушками бумаги.
— Арон, ты чего там сопишь, ничего не говоришь? — снова спросил Распутин. От стола он по-прежнему не отрывался. — Вот видишь, — «старец» ткнул пальцем в бумагу, лежавшую перед ним, стёр со лба пот, — ради Ани стараюсь.
— Вырубовой, что ль?
— Ну!
— Она достойна этого, — сказал Симанович.
— Хочу, чтоб она побыстрее поднялась на ноги, хватит ей на больничной койке валяться. А ты, Арон, с чем заявился?
— К вам гости пришли, Григорий Ефимович!
— Кто?
— Поручик Батищев с супругой.
— Кто-кто?
— Офицер. Батищев его фамилия. А с ним — жена.
— Не помню такого.
— Жена, между прочим, выдающаяся женщина, — подчеркнул Симанович, — редкостной красоты.
— Да-а? — Распутин наконец оторвался от стола, обернулся. Лицо у него было усталым, в подглазьях возникли морщины, взгляд сделался угасшим. Но в следующий миг лицо Распутина разгладилось, посветлело — на красивых женщин он всегда реагировал, «западал» что называется, улыбнулся неожиданно радостно: — Красивая, говоришь?
— Очень красивая.
— Ладно. Скажи, пусть подождут малость. Сейчас закончу работу и выйду.
У Распутина была одна хорошая черта — он не любил оставлять работу недоделанной, на середине, всегда старался довести её до конца и очень нервничал, начинал суетиться, если его вдруг отрывали от занятия.
Минут через десять он, одетый в новую, желткового цвета рубаху, в мягких сапогах с тонкой подошвой — специально для дома сшиты, но на людях Распутин появлялся в этих сапогах редко, выходил к собравшимся в галошах либо вообще босиком, — появился в прихожей. Всплеснул обрадованно руками, разглядев в электрическом сумраке офицера с дамой, встреченных несколько недель назад в магазине старых вин.
— Ба-ба-ба! — по-ребячьи звонко, оживлённо воскликнул он. — Вот неожиданность какая приятная, а! Вам помогли раздеться? — наклонил он голову в сторону Ольги Николаевны. — Всё ли в порядке?
— Благодарю вас, со мною всё в порядке, — та ответно наклонила голову, глянула на «старца» с интересом: дома Распутин был совсем иным, чем там, среди людей, в магазине, — здесь он был проще, мягче, приземлённее, что ли.
Слухи по Петрограду ходили о Распутине всякие — часть из них была хорошей, часть плохой, и до Ольги Николаевны с мужем доносилось всякое — Распутин, дескать, такой, Распутин этакий, но они ко всем слухам относились спокойно: для того чтобы во что-то поверить, надо увидеть это своими глазами, надо познать, самим пощупать руками... Во всех иных случаях слухи — это обычная сплетня.