Чакра Фролова
Шрифт:
Так или иначе, но через час блуждания меж трех сосен (Невидово – Минск – поезд) Морозов окончательно сдулся и попросил конвоира увести задержанного. На следующий день, пораскинув мозгами, он решил последовать примеру своего предшественника – то есть от греха подальше перекинуть Фролова еще глубже в тыл.
Позже этот период вспоминался Фроловым как череда бесконечных отфутболиваний его злосчастного дела от одного особиста к другому. Все они пытались нащупать диверсионную начинку Фролова и все до единого боялись принять окончательное решение. Был один, правда, который разбил Фролову нос, шваркнув того головой об стол, но и этот акт был проявлением сомнений и беспомощности. В итоге лица следователей (и даже «шваркнувшего») слились в одну неразборчивую кашу. Если не считать самого последнего московского энкавэдиста по смешной фамилии Лепешкин, у которого была мерзкая привычка ковыряться в носу, а добытые из ноздрей козявки лепить под стол. Все
В самой части их почему-то не судили, а отправили в Москву. Здесь ими никто не занимался, хотя вот уже почти две недели они сидели в ожидании допроса. Впрочем, было и так понятно, что им грозит по законам военного времени – высшая мера. Таким образом их томление было и пыткой, и наградой одновременно. Продлением жизни и в то же время каждодневным напоминанием ее скорого конца. По сравнению с тем грозным обвинением, которое висело над их свежебритыми лопоухими головами, собственное дело казалось Фролову пустяком. Но ни им, ни себе он помочь не мог. Оставалось только лживо утешать испуганных сокамерников, что не надо паниковать раньше времени. Что разберутся. Что людей на фронте не хватает – зачем же расстреливать?
На четвертые сутки дверь камеры лязгнула и раздался голос охранника:
– Фролов, на выход с вещами.
Вещей у Фролова не было, поэтому он быстро попрощался с новобранцами и, набрав в грудь воздуха, шагнул в полумрак коридора. На сей раз в кабинете у Лепешкина сидел Кондрат Михайлович Топор, при виде которого у Фролова отлегло от сердца. Топор с ходу обнял Фролова, обдав крепким табачным запахом. Оказывается, все это время он торчал в Москве, дожидаясь эвакуации в Казахстан. Едва ему сообщили о Фролове, он немедленно примчался на Лубянку. Дал необходимые показания, поручился головой и партбилетом, разрисовал Фролова идеологически проверенным работником и активным общественником. В общем, сделал все, что мог. Но главное – напряг все свои связи, чтобы за Фролова похлопотали и более важные птицы. Что бы ни сыграло решающую роль в деле Фролова, но из болота под названием «казнить нельзя помиловать» его вытащил именно Кондрат Михайлович.
– Ну, брат, – сказал он, выпуская Фролова из объятий и разглядывая того, словно играл какую-то кинороль. – Дай-ка мне на тебя посмотреть? Зарос-то, зарос! И похудел, чертяка. М-да… Ну ничего, отмоем, отдраим, оденем, покормим.
Обалдев от этой любвеобильности бывшего начальника, Фролов только растерянно посмотрел на Лепешкина.
Тот доковырял в носу, встал и объявил, что дело за отсутствием состава преступления закрыто.
– Извините, Александр Георгиевич, – сказал он. – Время военное. Вы свободны.
После чего ловким движением прилепил очередную козявку под стол.
В этот момент он показался Фролову лучшим человеком на Земле. Захотелось по-дружески обнять его, сказать что-то приятное. И Лепешкин это без сомнения осознавал, поскольку любой обладающий властью знает: применение оной иногда заключается в отказе от ее применения. В этом главное отличие власти от искусства. В искусстве невозможно пассивное творчество.
Но обнимать особиста Фролов не стал, поскольку это было бы перебором. Просто попрощался и вышел из кабинета, дружелюбно подталкиваемый в спину Кондратом Михайловичем. И мгновенно забыл и про все свои мытарства, и про дело, и про своих бритоголовых сокамерников. В голове крутилась фраза «вы свободны» и слова благодарности Лепешкину. И откуда было знать Фролову, что через два дня именно невзрачный Лепешкин, продолжая ковырять в носу, возьмет у новобранцев показания и отправит их тоненькие дела в военный трибунал, где им будет вынесен короткий приговор – «расстрелять».
Часть третья
И снова Невидово
Глава 53
В январе 42-го года Фролов вместе с Кондратом Михайловичем, а также группой кинематографистов был наконец отправлен в Алма-Ату, где уже находились многие творческие работники. С работой было туго, но Фролову повезло – благодаря протекции все того
– А я сидел с одним из «Ревкино». Ефим Соломонович. Может, знаете?
Сам сценарист угодил на Лубянку в результате какого-то дурацкого доноса соседки по дому, безответно влюбленной в сценариста. Месть ее имела кое-какие основания, так, как, покрутив с ней, сей «инженер человеческих душ» довольно бесцеремонно ее вскоре бросил. Но донос заключал в себе магические слова «ведет антисоветскую пропаганду», и за сценариста крепко взялись. В камере он и познакомился с Райзбергом. Самого сценариста, впрочем, через пару недель выпустили, поскольку он был фронтовиком-инвалидом – отморозил до полной ампутации пальцы на левой руке. К тому же, слава богу, нашлись заступники. Но Райзберга увезли раньше, поэтому историю его сценарист знал, так сказать, наполовину. Пройдя минное поле, Ефим Соломонович после суток блужданий наткнулся на какую-то разведгруппу. Те на всякий пожарный передали его в руки особистов, как и в случае с Фроловым. Только в отличие от Фролова перепуганный Райзберг не стал ничего скрывать, а чистосердечно выложил все, что с ним произошло. Отвечая на каверзные вопросы, он путался, сбивался и нес какую-то околесицу про канализацию, рюкзак с сокровищами, плавающие гробы, а также деревянную статую Сталина, которую он ценой собственной жизни пытался вывезти, а точнее, сплавить по реке с оккупированной территории. В итоге следователи решили, что перед ними либо контуженый, либо псих. Либо одно вследствие другого. После чего отправили Райзберга в дом для умалишенных. Какой именно, никто не знал. Но то, что не в лагерь, а в психушку, об этом сценаристу сказал один из сокамерников, который был в курсе всего.
Зацепившись за эту скудную информацию, Фролов попытался разыскать Ефима Соломоновича, но следы того затерялись, и на все запросы в различные психиатрические лечебницы Фролов получал лишь сухие отписки типа «такой-то такой-то у нас не значится».
Что же касается Гуревича и Кучника, то тут вообще не было никаких сведений. Фролову оставалось лишь надеяться, что Кучнику повезло чуть больше, чем Райзбергу. По крайней мере, он был уверен, что Кучник повел бы себя на допросах более осторожно.
Про Варю Фролов почти не вспоминал. Не потому, что не хотел, а просто не вспоминалось. Никаких недобрых чувств у него по отношению к ней не было, но и добрых тоже. Он не винил ее в аборте, но все же, когда время от времени в его памяти возникал тот разговор в прихожей, он думал, а что если она соврала? Что если никакого аборта не было и ребенок все это время шевелился у нее в животе, прислушиваясь к голосу своего папы? Вдруг она просто проверяла чувства Фролова, а он, дурак, клюнул, ни на секунду не засомневавшись в ее словах? А как он должен был тогда поступить? Потащить к врачу? Тоже глупость. Да нет. Ерунда. Был аборт. Он слишком хорошо изучил Варю, чтобы отличить вранье от правды. Однако в глубине души барахталась слабая надежда, что на этот раз он ошибся. И что, возможно, где-то растет его ребенок. Фролов знал, откуда взялась эта надежда. Она взялась из той пустоты, что разъела его существо окончательно. Неправда, что из ничего бывает только ничего. Пустота тоже способна порождать нечто. Без этого «нечто» жизнь для Фролова потеряла бы последний смысл.
Иногда он ловил себя на мысли, что ему так отчаянно хотелось быть кому-то нужным, и этим «кем-то» могла бы быть Варя. Ведь в ее глазах в последнюю встречу он ясно видел любовь. Но, как назло, она была женщиной, которую он когда-то любил больше всего на свете. А когда уходит такая любовь, она уходит без остатка. Ведь именно эта любовь делала Варю интересней и глубже, чем она была на самом деле.
В эвакуации Фролов познакомился с Аней, двадцатилетней дочкой какого-то «монументального» писателя. У Ани были крупные, хотя и правильные черты лица, и она была совсем не похожа на Варю. Фролов не любил Аню и знал, что ничего серьезного из их отношений не выйдет, но все же не удержался. А она, словно подгоняемая фроловским равнодушием, влюблялась в него все сильнее. И кажется, вопреки собственной воле. Иногда Фролов думал, что, наверное, это последний подарок судьбы, и ему было жаль, что он уже не в силах принять его. Он чувствовал себя безногим инвалидом, которому подарили велосипед. По-человечески, конечно, надо было бы отказаться от подарка в виде Ани, но даже на это у Фролова уже не было сил. Он только знал, что обманывать ее не будет. Аня это чувствовала и не требовала никаких признаний или обещаний.