Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
Шрифт:
Льен ушел удовлетворенным. Не успела его машина скрыться по ту сторону холма, как Аякс принялся наседать на меня, чтобы я сыграл ему что-нибудь на рояле: мол, меня тогда непременно посетят какие-то мысли относительно новой работы. Свою просьбу он преподносил с такой льстивой серьезностью и с таким смирением — выражаемым всем телом, которое он, в предчувствии исполнения его желания, казалось, приносил мне в дар, — что я невольно рассмеялся и не смог долее противиться. Недовольство, угнездившееся во мне, улетучилось. (Я думаю, что страх на самом деле только притаился.) Я начал думать о новой сонате. Я выбирал тональность. Я искал мысленные образы-соответствия… все то, что обычно помогает мне сочинять. Прошло много времени, прежде чем я набрался мужества, чтобы прикоснуться к клавишам. Ничто во мне этому не противилось, я уже был готов.
Я все еще слышал в себе гул великого смятения. Чувствовал свою слабость, свою беззащитность. Но мой страх, моя растерянность — эта голая жизнь — снова сконцентрировались, став творческой силой. — Странное скрещение, все исправляющее посредством — неуклонного бытия-здесь. Как если бы часть меня погружалась в пенные воды, тогда как другая часть, с взбаламученными чувствами, со стороны наблюдала за этим: так я себя ощущал. —
Часа два назад, когда этот день, казалось, уже был исчерпан, Аякс ушел в свою комнату,
Я больше не слышу, чт'o шепчут мои мысли. Какой-то выхолащивающий процесс делает меня пустым. — — —
Сентябрь{172}
Аякс ежедневно заглядывает на почту. Зеленые и синие оттиски пластинок с маленькой симфонией вот уже несколько дней как поступают ко мне. Соната отослана. Приходят денежные переводы, письма, запросы, отчеты из Америки. Издатель сообщил, что и вторую сонату для фортепьяно, едва обретшую облик в моем сознании, он хотел бы напечатать уже через несколько недель. Можно подумать, все люди, с которыми я так или иначе взаимодействую, изо всех сил стараются выжать из моих кровеносных сосудов новые ноты… Льен и Аякс обрели в лице моего издателя могучего союзника. Он предложил, чтобы я нашел свои ранние композиции, переработал их — или только просмотрел — и затем отдал в печать. Он, дескать, припоминает, что один из моих струнных квартетов «состоит из архаических форм», почему в свое время его публикация и была «отложена». Он знает, что органная соната по каким-то «собственно, непонятным причинам» много лет назад не была напечатана. Даже «в когда-то столь ненавистных перфорированных нотных роликах» могут, как он считает, найтись подлинные сокровища. Просматривая архив «столь высоко почитаемого магистра, господина Тигесена», он обнаружил рукопись с «инвенциями и каноническими имитациями» для фортепьяно и скрипки, которую я посвятил покойному ныне критику. Мол, эти маленькие и в большинстве своем легкие для исполнения композиции отличаются высокой педагогической ценностью и богатством музыкальных идей. —
Все изменилось. Аякс запретил мне ходить на почту самому: дескать, мое время слишком драгоценно. Он терпит, и то скрепя сердце, что я кормлю Илок и вывожу ее на луг. Задачу ежедневно расчесывать ей гриву и хвост скребницей Аякс теперь взял на себя. Он очень усерден, ловок, хочет своим примером приучить меня к организованной и усердной работе. Рано утром, когда я еще лежу в теплой постели, он терпеливо массажирует мое тело. К тому времени как я завершаю утренний туалет, он успевает приготовить кофе. После завтрака отсылает меня к письменному столу, а сам приводит в порядок мою переписку и идет на почту, чтобы отправить издателю очередную рукопись или корректуру. Он не знает, что я — как только его фигура скрывается за холмом — спешу воспользоваться свободой делать то, что мне нравится. Он думает, что я во время его отсутствия записываю текст второй сонаты или просматриваю корректуры. Но то, что я — и это уже вошло в привычку — предъявляю ему после его возвращения, на самом деле возникло накануне вечерам или ночью. Я обманываю Аякса. И меня радует, что он еще не вполне знаком с моими привычками и потребностями. Я защищаю нерегулярность своего восприятия, хрупкую последовательность случайных переживаний, обусловленную тем, что я все еще впускаю в четкий дневной распорядок не поддающуюся учету Природу: я, погруженный в грезы, иду через лес, удивляюсь закругленным верхушкам утесов, вздыхаю на берегу ручья, раскачиваю обеими руками известный мне шаткий камень на горном склоне напротив разрушенного языческого алтаря. Росистый мох соблазняет меня на мысли, которые своими разветвленными корнями всасывают питательные соки из почвы воспоминаний. Они высасывают почву моих прожитых лет и покрываются сегодняшней внезапной листвой: дают новые побеги, которые сверкают зеленью и по которым не заметишь, что они удобрены старой гнилью. — У меня бывают такие дурацкие, меланхоличные настроения, когда я смотрю на деревья и скалы глазами человека, стоявшего на этом месте тысячу или две тысячи лет назад… либо большими темными зрачками косули. Такое повторяется. Это мне свойственно еще со времен детства. И в последние недели такое случалось часто. Я говорю себе, что я другой: что я лишь повторение бывшего прежде, определенно уже не первое… Конкретные формы — кривизна древесного ствола, лопнувшая кора березы, ровные поверхности отколовшегося в результате взрыва каменного блока, — которые только что восхищали меня невыразимым фактом их бытия-такими-а-не-иными, вдруг расплываются, и мои глаза начинают видеть общезначимое: поверхность земли, растрескавшуюся, в которой гнездятся растения, — эту привычную и скудную родину всего живого; пустошь, по которой с незапамятных пор передвигаются люди, в зарослях которой прячутся животные, а в песке роются муравьи и ящерицы: первые, чтобы прокладывать искусно устроенные ходы, вторые — чтобы откладывать в темноте бледные яйца. И я чувствую себя одним из тех, кто уже побывал здесь и придет опять. Опять и опять вырастает дерево с искривленным стволом, опять и опять лопается похожая на пробку кора у стареющих берез, опять и опять на дороге валяются обломки взорванных скал. Пока существуют уединенные места, будет происходить и такого рода повторение. —
Я ищу в этой глуши подходящее место. Место, где будет похоронен Тутайн. Похоронен на глубине в пять или шесть метров. Не меньше. Как подобает человеку его склада. Который родился от простой уборщицы, а отцом его был мастер точной механики. Который, повзрослев, стал хорошо сложённым мужчиной и смотрел на мир красивыми темными глазами; который, прежде чем совершил убийство, стремился к добру, справедливости и правде; который, несмотря на свою вину, оставался желанным собеседником для всех, кто его знал; который закончил жизнь отщепенцем и все же не утратил способности испытывать страх; чье последнее желание, наверное, заключалось в том, чтобы уйти отсюда и никогда больше не возвращаться: во всяком случае — в прежнем облике и с мукой
Случай мне благоприятствовал. Двое рабочих-взрывников шагали через пустошь — видимо, чтобы сократить путь к далекому месту работы. Они прошли так близко от меня, что им пришлось со мной поздороваться. Я их остановил, привел на выбранное мною место и объяснил, что хочу, чтобы они здесь в горах сделали мне колодец. Я так и сказал — «колодец».
— А здесь разве есть вода? — поинтересовался один из них.
— Должна быть, — важно кивнул я; и огляделся по сторонам, как будто это самое обычное дело: определять по поверхностям скал, пролегают ли в скальной породе водяные артерии.
— Это плато, — возразил другой рабочий, — здесь никакой воды нет.
Я, однако, настаивал, что, если проделать трещину в камне, вода появится.
— Что ж, не исключено, — сказал один из мужчин.
— И на какую глубину мы должны взрывать? — спросил другой.
— Думаю, метров на семь или восемь, — сказал я, изображая из себя компетентного человека. — Во всяком случае, я готов пойти на риск: потратить какие-то деньги ради чистой воды.
— Нам-то все равно, если мы получим свою плату, — сказал первый рабочий.
— Но взрывчатки понадобится много, — вмешался второй. — Дыра ведь должна быть здоровущей.
— Ясное дело, — согласился я.
Мы договорились, что уже на следующий день они приступят к работе.
Они пошли прочь. Через пустошь. Я смотрел им вслед. Их лица мне знакомы. Но как их зовут, не знаю. Когда они скрылись с моих глаз, я тоже отправился домой…
Это решение я принял мгновенно. Ложь выскочила из головы без малейшей запинки. Мне так легко скрыть подлинный мир моих мыслей. Я должен лишь оплатить их работу и взрывчатые вещества — и очень скоро могила в скальной породе разверзнется. Позже я попрошу тех же рабочих — опять заплатив за работу и материал, — чтобы они заделали отверстие бетоном и обломками скал. След Тутайна исчезнет еще прежде, под тонким слоем гумуса. — Я смотрел вдаль, через пустошь и молодой дубовый лес. С дальнего хлебного поля, на моренном холме, вывозили последние снопы. Жёлто стояла стерня на плодородном слое почвы. Уборка хлебов в этом году проходила вдали от моих глаз, почти не затрагивая сознание, — в окрестностях, сама по себе. Эти недели, когда на полях кипела опьяняющая работа, и для меня полнились необычным возбуждением. Я тоже много работал: к органам моего чувственного восприятия приблизился новый человек. И они были всецело заняты тем, что рассматривали этого человека, прислушивались к нему, вдыхали его излучения, пробовали на вкус его дыхание; его запах — это нечто, не поддающееся определению и обычно не фиксируемое нашим сознанием, — наполнял мой дом. Я уже думал об этом человеке чаще, чем готов признать мой разум. Он проник в мои сны. Я был целиком и полностью оплетен коконом его присутствия. Заповедникам моей души грозила опасность, что Аякс наводнит их собою.
Сегодня утром лес и пустошь — молодые дубы, которые Тутайн сажал здесь вместе со мною, — стали средством освобождения от Аякса. Старые мысли, сладкий сумбур одиночества снова обрушились на меня. Я мог думать о Тутайне так, будто он еще жив. Во всяком случае, мне ясно представилась его рука: как она опускает корнями в ямы, предварительно вырытые, — молодые деревца, одно за другим; как сыплет сверху землю… и как его нога — теперь стала различимой и нога — плотно утаптывает землю вокруг корней, превращая ее в новую родину для этих детенышей дуба. На секунду и лицо Тутайна, по-мартовски зардевшееся, высветилось в свежести весенней поры; волосы падали ему на лоб. Я наслаждался этой секундой, когда так ясно видел его перед собой, с тысячекратной радостью: будто мог снова прильнуть к его губам, вкус которых пробовал при столь разных порывах его души; которые порой казались мне горькими, бледными и излишне мясистыми, но чаще — исполненными жизни и желанными, несказанно ласковыми. И то, что он — хотя я вспомнил его так отчетливо и глубоко — не стоял сейчас со мной рядом, не причиняло мне боль. Это было величайшим блаженством: что я вновь нашел его в себе, пусть и на короткое время; что отдаление во времени не стерло точные мысленные картины, запечатлевшие его облик; что он, благодаря своим удивительным достоинствам, все еще отличается от Аякса. Я почувствовал себя настолько окрепшим, что даже нежную тиранию своего слуги воспринимал теперь как легкое бремя. Я чувствовал себя счастливым. И еще я теперь знал, какого рода мелодии во мне дремлют; и какова их ценность, если измерять ее по мерке нетленных болей и радостей. Я ощущал себя во всех разветвлениях моего чувственного восприятия и сознания; больше того, я чувствовал, что распростерт над этим ландшафтом, даже за его пределами; и в осознании этого, в этой уверенности я наслаждался не только тем, что грежу, что введен в обман, но и единственным неоспоримым счастьем: жить жизнью, которая есть нечто большее, чем оплодотворяющее совокупление с другим представителем человеческого рода, даже если такое совокупление свободно от стыда и боли будущего расставания, от мук ревности и от боязни, что любовь угаснет. — —
Сегодня меня преобразил вид этого далекого сжатого хлебного поля, с которого увозили последние снопы. Из-за яркого солнца люди и лошади казались черными; только само поле мерцало желтизной. Я сказал себе: на поле, наверное, рос овес. Только овес сияет золотым блеском. Спелая пшеница впитывает в себя небесный свет, не отдает его, перемешивает белое с черным — как шкура белой овцы, которую целую зиму не стригли; на полуденном солнце овца кажется темной, и издали стадо таких овец можно принять за стадо коричневых животных. — Стерня же на ржаных и ячменных полях серая. — Так что то поле точно овсяное. — Как если бы под моими ногами вдруг выросла высокая башня, так я взмыл вверх… и смотрел теперь на остров сверху вниз. Я видел все поля, которые еще совсем недавно колыхали, как море колышет волны, свои прямые стебли, увенчанные колосьями, а теперь внезапно оказались сжатыми. Необозримая череда нагруженных с верхом телег двигалась через поля, заполняла пути и дороги. Друг за другом, медленно скользили телеги — как кровяные тельца, плавающие в лимфе; канавы по обочинам дорог были стенками этих кровеносных сосудов — и тянулись к квадратным фортам крестьянских хуторов. Еще мгновение я наблюдал, как телеги заполняют пространства хуторских дворов; а потом они исчезли в предназначенных для них воротах.