Части целого
Шрифт:
— Джаспер! Не надо так со мной разговаривать, — ответила она.
А через пару недель на эту обиду наслоилась еще одна. Мы занимались любовью в моей хижине и на этот раз шумели вовсю. И, будто оправдывая мои самые худшие подозрения, Адская Каланча в самый критический момент назвала меня Брайаном и задохнулась от стона.
— Где? — потрясенно спросил я и окинул комнату взглядом.
Но тут же понял свою идиотскую ошибку. Каланча посмотрела на меня — в ее глазах стояли и нежность, и отвращение. Этот взгляд до сих пор посещает меня, как непрошеный, назойливый свидетель Иеговы. Каланча голой вылезла из постели и, виновато хмурясь, заварила себе чаю.
— Извини. — Ее голос дрогнул.
— Думаю, тебе больше не стоит
— М-м-м…
— До самого конца смотри на меня, ладно?
— Слушай, у тебя не найдется молока? — Она встала на корточки перед холодильником.
— Найдется.
— Оно свернулось.
— Так все равно же молоко!
Не успела она вздохнуть, я вышел из хижины и побрел в темноте к дому отца. Мы постоянно врывались друг к другу воровать молоко. Но надо признать: из меня вор получился лучше. Он обычно являлся, когда я спал, и, поскольку был помешан на сроках реализации, будил меня громовым сопением — нюхал продукт.
Ночь представляла собой плотную, всепоглощающую черноту, благодаря которой такие понятия, как север, юг, восток и запад, делались бесполезными. Я спотыкался о корни, ветви хлестали меня по лицу, а огни отцовского дома одновременно манили и приводили в уныние. Свет означал, что отец не спит и мне придется с ним разговаривать, то есть выслушивать его. Я застонал. Мы с отцом расходились; это началось после того, как я бросил школу, и наш разрыв постепенно углублялся. Не могу сказать точно почему. Неожиданно для меня он стал прибегать к обычным родительским приемам, особенно к моральному шантажу. А однажды даже произнес сакраментальную фразу: «И это после всего, что я для тебя сделал!», перечислив затем все свои заслуги передо мной. На первый взгляд их было много, хотя большинство я бы не назвал великими жертвами. Например: «Покупал масло, хотя сам любил маргарин».
Правда состояла в том, что я перестал его выносить: его безжалостное отрицательное отношение ко всему, небрежение к собственной и моей жизни, бесчеловечное предпочтение книг перед людьми, фанатичную ненависть к обществу, уродливую любовь ко мне и нездоровое стремление сделать мою судьбу такой же скверной, как свою. Мне пришло в голову, что он гнул меня не бессознательно, а занимался этим целенаправленно, словно ему за это платили сверхурочные. Мне стало казаться — вместо лба у него бетонный столб, и я не мог более этого терпеть. Я считаю, надо уметь сказать людям в своей жизни: «Я выжил благодаря тебе. Ты выжил благодаря мне». Если это возможно, чего еще желать? С отцом выходило по-другому. Меня невольно посещала мысль: «Я выжил, несмотря на твое вмешательство, сукин ты сын».
Свет горел в гостиной. Я заглянул в окно — отец читал газету и плакал.
— Что случилось? — спросил я, открывая раздвижные двери.
— Что тебе здесь надо?
— Пришел стащить молоко.
— Кради свое.
Я подошел и вырвал из его рук газету. Она оказалась ежедневным бульварным изданием. Отец поднялся и ушел в соседнюю комнату. Я присмотрелся к газете. Он читал статью о Фрэнки Холлоу, недавно убитом рок-музыканте. Звезда — и вот… Он возвращался домой из турне, когда его встретил свихнувшийся фанат и выстрелил дважды в грудь, один раз в голову и один раз «на счастье». С тех пор об этом каждый день писали на первых страницах газет, хотя с момента убийства ничего нового выяснить не удалось. Иногда появлялись интервью с людьми, которые ничего не знали и в ходе беседы с корреспондентом ничего не проясняли. Затем принялись выжимать из этой истории последние капли крови, копаясь в прошлом музыканта, и когда уже решительно нечего было писать, материалы все равно продолжали появляться. Зачем печатать эту бесконечную тягомотину? — подумал я. А затем: почему отец оплакивает смерть знаменитости? В моей голове крутилась тысяча подленьких фраз. Я подумывал, не выпустить ли их на свет божий,
Теряясь в догадках сильнее, чем прежде, я закрыл газету. Из соседней комнаты доносились звуки телевизора; он так бессовестно орал, будто отец решил проверить, какова его максимальная громкость. Я вошел. Отец включил ночной эротический сериал: женщина-детектив расследовала преступления своеобразным способом — демонстрировала свои чисто выбритые ноги. Но он не смотрел на экран, а разглядывал овальный ротик пивной банки. Я подсел рядом, и мы некоторое время молчали.
Иногда молчание дается без усилий, иногда — тяжелее, чем поднимать пианино.
— Почему ты не ложишься спать? — спросил я.
— Спасибо за заботу, папочка, — ответил отец.
Я пытался придумать что-нибудь язвительное в ответ, но когда два язвительных замечания стоят рядом, они звучат гнусно. Поэтому просто вернулся в лабиринт и затем к лежащей в моей постели Адской Каланче.
— Где молоко? — спросила она, когда я забрался ей под бок.
— Тоже свернулось, — ответил я, думая об отце и о том, как все болезненно свернулось у него внутри. Анук и Эдди были правы: он снова впал в депрессию. Но почему на этот раз? Почему горевал по рок-музыканту, которого ни разу в жизни не видел? Может, собирался оплакивать каждую смерть на планете Земля? Может, потому, что это хобби требовало времени больше, чем все остальное?
Утром, когда я проснулся, Адская Каланча уже ушла. Это было новым в наших отношениях. И явным падением вниз. Раньше, прощаясь, мы трясли друг друга, пока не доводили до диабетической комы. А теперь она ушла, не сказав «до свидания», видимо, чтобы не отвечать на вопрос: «Чем ты собираешься сегодня заняться?» Никогда моя хижина не казалась мне настолько пустой. Я зарылся головой в подушку и закричал: «Она из меня вылюбилась!»
Чтобы отвлечься от пахнущей прокисшим действительности, я взял газету и, испытывая раздражение, пролистал страницы. Никогда не любил газеты — в основном за их оскорбительную географию. Например, на странице 18 взгляд приковывала статья об ужасном землетрясении где-нибудь в Перу, и в ней между строк содержалось оскорбление. Двадцать тысяч человеческих существ похоронены под обломками, а затем — во второй раз под семнадцатью страницами местного трепа. Кто печатает эту муру?
За дверью послышался голос:
— Тук-тук. — И это моментально вывело меня из себя.
— Нечего стоять на пороге и изображать из себя стук. Если бы у меня был звонок, ты что, говорила бы «дзинь-дзинь»?
— Что с тобой такое? — спросила, входя, Анук.
— Ничего.
— Можешь мне признаться.
Стоило ли с ней откровенничать? Я знал, у Анук были трудности в жизни. Ей случалось испытывать неприятные разрывы отношений. По сути, этот процесс повторялся постоянно. Она все время расходилась с людьми, хотя я и понятия не имел, с кем она была знакома. Кто мог лучше ее разбираться в началах и концах? Но я решил не просить у нее совета. Есть люди, которые, заметив, что ближний тонет, подходят, чтобы во всем разобраться, и не могут устоять перед желанием помочь ему вернее отправиться ко дну.
— Со мной все в порядке, — ответил я.
— Хочу поговорить о депрессии твоего отца.
— Я не в настроении.
— Я знаю, как заполнить его пустоту. Его тетради!
— Я довольно начитался их в прошлый раз. Его писанина — капли жира со всех кусков мяса, перемешанных в его голове. Я не буду этим заниматься.
— Тебе и не надо. Я все уже сделала.
— Ты?
Анук достала из кармана одну из черных отцовских тетрадок и помахала ею в воздухе, будто выигравшим лотерейным билетом. Вид тетрадки произвел на меня такое же впечатление, как созерцание отцовской физиономии: мне стало чрезвычайно скучно.