Четыре туберозы
Шрифт:
Говорит, а зубы у неё белые, острые, как у тигра. Может быть, ей хочется прокусить мне шею там, где кончается белый край воротничка. Прокусить и смеяться красными, испачканными кровью губами.
— Ты зверь, — говорю я и улыбаюсь. — Ты страшный, пленительный зверь. Но я люблю тебя, как три года назад, как вчера, как буду любить завтра. Разве знаем мы, за что любим тех, кого полюбили однажды?
— Может быть, ты зайдёшь ко мне сегодня? — спросил я. — И, верьте, не знал, не знал ничего…
Было очень поздно. Утомлённые глаза
По дороге молчали.
Порхали снежинки и падали мёртвые на её ресницы и розовые щёки.
И снова кружились — белые и весёлые танцующие звёзды.
Я плакал и смотрел в небо. А луна низко стояла над крышами. Маленькая, синяя, как личико мёртвого ребёнка.
У меня в комнате было уютно, тихо и тепло.
Хотелось лечь на диван и смотреть на её строгое точёное лицо, всё матовое и бледное от ночи, но уже без волнения, без острых горестных мыслей в болезненно-сладком полусне.
А мы сидели рядом, говорили о ненужном и оба чувствовали под словами что-то запутанное, неразрешимое, тяжёлое.
Я знал, что она думает обо мне так же, как я о ней, но на груди лежала холодная тяжесть. От неё все слова стали бы неверными, далёкими от чувства, — и я молчал.
Потом она встала, прошлась по комнате и остановилась у стола.
Была какая-то странная бесцельность в её позе и в бесчувственном взгляде чуть прищуренных глаз. И было что-то беспокойное в беспорядочно откинутых занавесках, из-за которых тупо и неотвязно смотрела ночь.
— Я уйду, — сказала она просто. — Должно быть, очень, очень поздно. Теперь увидимся не скоро, я занята всю неделю. Ну, поцелуй меня, я ухожу.
Я посмотрел на её губы и отвернулся.
Она пожала плечами и вышла.
Мы прощались так часто в последнее время. Я знал, что она ещё вернётся.
Будет стоять около меня и говорить. Долго, досадливо холодные тусклые слова. Представил, как войдёт она уже в калошах и шляпе, со злым, утомлённым лицом и скажет — нет, не скажет, а презрительно хлестнёт по лицу: «Опять драма?»
Представил — и вдруг ощутил что-то безжалостное, безразличное, роковое, как ночь, что смотрела в лицо. Спокойными, словно замершими пальцами выдвинул ящик стола…
Стены стали выше и теснее. На одну минуту мне показалось, что лампа погасла. Но когда револьвер был уже в кармане, я вновь увидел нежно-зелёный круг абажура и совсем близко её лицо. Нас отделяли пол-аршина.
— Куда? — думал я, и ритм моих мыслей был правилен и чёток.
Поняла ли она? Я не знаю, потому что больше не видел ни её лица, ни широких стройных плеч, ни знакомых рук в сверкающих кольцах, а стрелял наудачу сквозь белый тяжёлый туман. В последний миг широкой завесой закрыл
Было легко идти по улицам. Они тянулись правильные, широкие, белые. И душа была белая, лёгкая, первый раз созревшая для смерти.
Для вольной смерти и правого суда.
Как певуче шумели сосны за заставой!
Встретили меня словно сына и, важные, старые, осенили зелёными ветвями.
Сейчас они шумят над моей головой, и мне хочется петь вместе с ними какую-то новую песнь без слов — о Любви и Смерти, о Вечном Покое и освобождении от мук.
Застывают пальцы. Мне пора.
Я лягу в мягкий, синий снег, сложу на груди помертвелые пальцы, буду широко открытыми глазами смотреть в высокое бледное небо, и ко мне придёт любовь.
Розовая ветка яблони закачается на весеннем окне, приплывёт луна и зацепится за тонкие ветки.
Милое лицо наклонится над уходящим со сладкой тоской, а там, вдали, в колючей чаще ёлок, встанет старый лесной Бог, протянет дряхлую нежную руку и скажет:
«Благословенны и смерть и любовь».
СМЕРТЬ АРТУРА ЛИНДАУ
Артур Линдау умер. Мы его вчера схоронили, и я положил на его гроб лавровый венок. Никто не узнал, откуда эти лавры и кто ими венчал маленького погибшего поэта. Думали, может быть, что какая-нибудь редакция почтила инкогнито безвременную смерть многообещающего таланта. Пусть думают так.
Я очень любил Артура Линдау, но не оплакиваю его смерти, а радуюсь ей, как светлому празднику Красоты.
В ту последнюю ночь, что Артур провёл среди живых, я встретил его случайно в одном маленьком отдалённом кафе.
Я шёл мимо. Сквозь нечаянно распахнувшуюся занавеску увидел над столиком его прекрасный склонённый профиль, мне захотелось с ним говорить, и я вошёл.
Это была печальная туманная октябрьская ночь. Седая мгла ложилась на лицах прохожих, и они казались мутными тенями, скользящими в жёлтых кругах фонарей.
Как ядовитые испарения, ползла сквозь щели, врывалась в мгновенно открывающиеся двери эта тяжёлая свинцовая мгла, и, может быть, от неё казалась такой бедной, потёртой и унылой маленькая комнатка студенческого кафе, где остался я с Артуром.
Скудно горели лампочки под пыльно-розовыми бумажными абажурами. Какие-то мучительные, надрывающие душу вальсы играл в эту ночь полупьяный рыжий тапёр.
В отдалении хохотали студенты с кельнершами, а в уголке, у зеркала, почти рядом с Артуром, сидела одинокая маленькая кокотка и, нервно теребя концы грязно-белого боа, жадно и нежно смотрела на Артура. Где бы он ни был, я всегда подмечал эти зовущие нежные взгляды. Так смотрели на него и женщины и мужчины — равно. Его редкостная красота магически притягивала к себе взоры даже самых равнодушных, бесчувственных людей.