Дело
Шрифт:
— Мне кажется, я где-то слышал, — сказал я, — как называлось имя Брауна?
— Любезный Эллиот, — ответил Уинслоу, — имя Брауна называлось и в прошлый раз. И я тогда еще говорил, — это приведет к тому только, что мы обречем себя на двадцать лет рутинерства. Если бы кто-нибудь сдуру вновь повторил это предложение, мне пришлось бы сказать, что теперь это будет означать семь лет рутинерства. Семь лет лучше, чем двадцать, — что правда, то правда, — но, к счастью, даже мои коллеги, несмотря на свою исключительную способность выбирать худшее из предложенного, вряд ли захотят погрязнуть на такой срок в рутине.
— Значит, большинство согласно с кандидатурой Гетлифа?
— Я
Мы встретились взглядом с Томом Орбэллом, он смотрел на меня дерзкими, беспечными, ясными глазами. Не знаю почему, но спорить он не собирался. Было ли причиной тому его хорошее воспитание или он просто не хотел пока что раскрывать своих карт? По лицу же Мартина, вежливо слушавшего Уинслоу, никак нельзя было понять — согласен он с ним или нет. Он незаметно навел старика на воспоминания о безрассудных расточительствах, случавшихся в колледже в прошлом, о том, «как один мой предшественник на посту казначея в своей бездарности превзошел даже меня, продав прекрасное Линкольнширское поместье. Если бы не эта знаменитая сделка, от которой удержался бы, пожалуй, даже колледжский дворник, заведение это и поныне обладало бы приблизительно половиной былых богатств».
Уинслоу вспомнил еще целый ряд совершенно бессмысленных поступков. Пока мы стояли, дожидаясь, чтобы официанты убрали со стола и поставили кресла полукругом у камина, он стал вспоминать, сколько на его веку перебывало в членах совета колледжа людей, «совершенно ничем не замечательных».
— Совершенно ничем не замечательных, дорогой профессор, — весело сказал он Мартину.
— Но ведь были же какие-то достоинства у старого…? — сказал Мартин, у которого тоже начали поблескивать глаза.
— Никаких, голубчик, абсолютно никаких. Из него вышел бы недурной лавочник с легким литературным уклоном.
Он сел на председательское кресло, второе с дальнего края камина. В центре комнаты сверкал пустой полированной поверхностью стол палисандрового дерева. В дни, когда обед сервировался в профессорской, вино обычно пили, сидя у камина.
— Никогда не устану повторять, — обратился Уинслоу к Тэйлору и к младшему из ученых — обоим им было по двадцать, и оба были больше чем на пятьдесят лет его младше, — не устану повторять, что, за чрезвычайно редкими исключениями, все кембриджские профессора люди ничем не выдающиеся. Это просто люди, которые взаимно провозглашают друг друга выдающимися. Я не раз задумывался над тем, кто первый высказал эту простую, но мудрую мысль?
Рюмки наполнили портвейном, и Уинслоу объявил:
— Насколько я понимаю, эта бутылка ставится мистером Эллиотом с целью — поправьте меня, дорогой профессор, если я заблуждаюсь, — с целью отметить присутствие здесь сегодня его брата. Чрезвычайно похвальное проявление братского радушия!
С сардонической усмешкой, смакуя каждое
Уинслоу встрепенулся, веки у него стали красные.
— Дорогой юноша, — сказал он, — какая неожиданная радость! Пожалуйста, сделайте мне удовольствие, выпейте рюмку портвейна.
— Прошу извинить меня, мистер президент, — сказал Скэффингтон.
Я заметил, что первым долгом он посмотрел в сторону Мартина.
— Никаких извинений! Садитесь и наливайте себе вина.
Члены совета, не присутствовавшие на обеде, редко заглядывали в столовую выпить вина после обеда, но ничего из ряда вон выходящего в таком появлении не было. Как правило, все относились к этому совершенно равнодушно, равнодушно отнеслось большинство и к приходу Скэффингтона в этот вечер. Но только не я и — в этом я был уверен — не Мартин. Скэффингтон сел; он молча смотрел, пока ему наполняли рюмку. Он был не в смокинге: для него, человека, педантично придерживающегося буквы этикета, это уже само по себе казалось странным. В своем синем костюме, румяный, с гордо поднятой головой, он был как-то не на месте в этом кругу.
Разговор продолжался, но Скэффингтон не принимал в нем участия, да и Уинслоу снова начал дремать. Немного погодя Мартин поднялся. Распрощавшись, мы вышли во двор, и меня ничуть не удивило, когда сзади раздались шаги Скэффингтона.
— Дело в том, — сказал он Мартину, — что мне хотелось бы поговорить с вами.
— Наедине? — спросил Мартин.
— Пожалуй, я предпочел бы, чтобы и Люис был в курсе дела, — ответил Скэффингтон.
Мартин сказал, что нам лучше подняться в его кабинет. Даже в такую теплую ночь там было неприятно сыро и холодно. Мартин включил рефлектор, выглядевший нелепо внутри огромного камина шестнадцатого столетия.
— Итак, Джулиан? — спросил Мартин.
— Я не считал себя вправе хранить это дольше в тайне.
— Что именно?
— Последние дни я снова занимался делом этого самого Говарда…
— Да? — Тон Мартина был по-прежнему невозмутимым, но глаза его выражали живейший интерес.
— Я считаю, что никуда тут не денешься. По-моему, он говорит правду.
Глава VII. Элемент презрения
Мы все так и застыли. По лицу Мартина трудно было определить, слышал ли он слова Скэффингтона, На Скэффингтона он не смотрел. Он не отводил глаз от рефлектора, на докрасна раскаленной спирали которого, в том месте, где ослабел контакт, ярко горела одна точка.
— А почему вы вздумали снова заняться этим делом? — наконец вымолвил он, как будто из простого любопытства, словно это был единственный вопрос, интересовавший его.
— Уверяю вас, — едва сдерживаясь, повторил Скэффингтон, — что он говорит правду.
— У вас есть доказательства? — резко спросил Мартин.
— Лично для меня достаточно веские. Черт его возьми, вы что думаете, я хочу очернить старика?
— Замечание справедливое, — ответил Мартин, — но есть ли у вас стопроцентное доказательство, которое удовлетворит и всех остальных?