Демобилизация
Шрифт:
– Куда мне ее?
– улыбнулся Борис.
– А туда... Женись. Свадьбу проведешь. Все равно в полку тебе не жизнь. Так - этак, а удерешь. У нее специальность. И потом чистая из себя, аккуратненькая. А то женишься на какой-нибудь с очками, которая не знает, как подмываться...
– Иди ты...
– Нет, не говори, - расходился полупьяный Гришка.
– А эта в порядке. У меня друг до войны на такой женился. И знаешь, чудно как...
Поборов дремоту, Новосельнов перешел на сентиментально-вспоминательный минор, который Федька и Курчев между собой называли "из золотого
– Идем, значит, с приятелем, - покашливая и отсмаркиваясь, стал настраивать Новосель-нов голос, все равно как гитару, - с другом моим по Невскому, как раз под выходной, в получку. Так, сами ничего, в галстучках, в чарльстонах. Я еще лысый не был, а приятель вообще "вейся чубчик кучерявый". Спортсмен. Ну, идем, ля-ля. Приняли немного. А Питер до войны совсем другой был. Тогда где чего - точно знали. Кому это - педерастов, те у Казанского собора прохаживались, а кто девочек ищет, те подальше, у "Авроры", а еще верней - у кинотеатра "Молодежный".
– И теперь там.
– Пробовал?
– Слышал. Другие рассказывали.
– Параша, - старчески скривился Гришка.
– Теперь всё вперемежку. Уже не разберешь, где кто и которая какая. А до войны было строго, порядок. Подходим мы это, значит, к "Моло-дежному" и вдруг стоит девочка. Ну, точно твоя. И одета чистенько, но бедно. Штопаное, последнее. Носочки еще, помню, на ней были. А время такое - осень посредине. Стоит девушка и ожидает. Ну, мы к ней - ля-ля, мол, то да сё. Как вас, фройляйн, по имени. А она молчит. Приятель хвать ее повыше локтя. Не вырывается, только дрожит. Мордашка такая, что ну прямо сейчас реветь начнет.
– Чего стоишь здесь?
– Это я ее спрашиваю.
– Тут, - говорю, маленьким стоять запрещается. Тут, знаешь, чья стоянка?
– Знаю, - отвечает. Это первое было слово, какое от нее услышали. И слезки сразу у нее между ресничками заблестели, а ресницы, как у твоей Вальки, длиннющие, даже еще длинней.
– Да оставь ты Вальку, - рассердился Курчев. Ему не хотелось слушать эту бодягу, которая, - он знал, - если не сплошное вранье, то уж надерганная из разных чужих историй или даже книжек - сборная солянка, но перебивать человека перед окончательной разлукой было невежливо.
– К инженеру ревнуй, а я тут ни при чем, если похожи...
– осклабился Гришка.
– Я тебе точно говорю - женись. В отпуск ко мне в Питер приедешь. Жена как родных примет. Комнату предоставит. Не хочешь?.. Тогда я к тебе переберусь... Ну, так вот. "Знаю", - она так нам ответила. Понимаешь, девчоночке, ну, шестнадцать, не больше, а знает. Собой - свежачок такой. Грудки еле-еле под жакеткой намечаются. Ну, скажу тебе - мечта! Сколько лет прошло, а помню...
– Слюни подбери.
– А мне что? Я ее не трогал. Другу досталась. Он, понимаешь, раньше моего докумекал. "Ты, что, - удивился, - такая?" - "Угу", - кивает, а сама уже ревет по-серьезному.
– Брось ее, - говорю ему.
– Припадочная... А она на меня кулачками:
– Идите отсюда. Гадкий вы, противный...
– или чего-то вроде этого.
– Смотри,
– Ну, и чего дальше?
– А квартира у тебя есть?
– спрашивает приятель.
– Есть, - кивает.
Ну, и поехали они. А утром, напослезавтра, друг в мастерскую заявляется и у всех, по трид-цатке, по червонцу, по трешке даже стреляет. "Женюсь", орет. Честной оказалась. Невинной то есть. Отца, понимаешь, взяли (как раз такое время было), мамаша померла - вот и одна оста-лась, и в первый раз вышла. И повезло ей, на хорошего человека напоролась. И ему фортануло. Знаешь, какая верная оказалась...
– И сейчас еще живут, мед попивают?
– В блокаду погибли, - не сморгнул Гришка.
– И ты женись. Думаешь, философия или история тебя прокормят? Ну, а прокормят, так такого овна за это жрать заставят, что сразу гастрит заимеешь. Нервное это дело. Сегодня одно говори, завтра - другое. Нос держи по ветру и, чуть насморк схватишь, сразу готовься с вещами на выход. Десять лет без права переписки или еще "вышку" тебе сделают. Это страшный мир, Борис Кузьмич, дорогой ты мой, снизил до шепота голос Гришка.
– Почем знаешь?
– А что я, не в Ленинграде жил? В Ленинграде, знаешь, сколько раз людей сажали? Этих кампаний было - пальцев на руках и ногах не хватит. Дворян, немцев, чухонцев, профессоров, потом тех, которые с золотишком, потом кировцев, ну и, как везде - троцкистов, шпионов. И еще этих, после войны, писателей. А уж головку всю - подчистую...
– Какую головку?
– Обыкновенную. Смольный весь. Ты же ни хрена не слышишь, читаешь одни журналы свои, а в них того не пишут. Ну, сам пойми, чего написать можно? Только чужое жеваное-пережеваное еще раз пожевать. Правды ты и в глаза не видел, а увидишь - все равно рассказать ее не дадут. А теперь, как рябой подох, так вообще неясно, кого хвалить, кого не хвалить. При нем хоть направление было. Хвали-перехваливай и только гляди, чтоб другой больше тебя не перехвалил и на тебя же не наклепал. А теперь вот, году еще нет, как в ящик дал, а уже покле-вывать начали.
– Ну да, поклевывать...
– А ты чего, не понял? Прошлым летом в "Правде" да и в твоем журнале, как его "Вопросы..." черным по белому писали - культ личности, коллективность. Это что - от сырости, что ли?..
– Ну, это так... Самим же Сталиным культ личности клянут. Цитатками из него.
– Неважно как - важно, что ругают. И теперь неясно, кому надо женю лизать. Честное слово, брось ты эту хреновину, женись на Валюхе и иди чинить телевизоры. Хочешь, устрою?
– Спасибо, обойдусь. И лизать никому не буду.
– И с голоду сдохнешь. Нет, всерьёз, Борька. Я тебя, дурака, люблю. Парень ты свой, а что глупый, так то проходит. Я давно тебе по-мужскому сказать хотел: бросай ты эти собачьи хреновины. Вон опер уже за машинкой присылал. Зачем, думаешь?
– А фиг его знает...
– Пропадешь, парень, - вздохнул Гришка.
– Машинку везешь?
– кивнул на чемодани-шко.
– Ага. Допечатаю и в Москве оставлю.
– А чего скажешь?
– Ну, чего-нибудь надумаю...