День Космонавтики
Шрифт:
И они бросились заделывать трещину со всем усердием людей, представивших грандиозность и силу грозящего вырваться потока.
А-а-а-а!
Только глупость их состояла в том... что они перегораживали...
А-а-а!
Океан. Придурки перегораживали океан правды.
Потом меня бросили обратно в камеру. Я вроде бы умер, но зачем-то опять воскрес. Мир был зыбок и желто-сер.
– Просто не знаю, что с вами делать.
Я услышал голос, полный притворного сочувствия, и повернул голову. Мир едва не перевернулся,
– Жутко выглядишь, парень.
– А что со мной... делать...
– выдохнул я.
– Вот и я не знаю. Ты ведь раскаиваешься?
Я издал звук, похожий на смешок.
– В чем?
– М-да.
Меня коснулось что-то белое, и я понял, что мне вытирают щеку. Пунктик в этом у рыжеусого что ли?
– Думаю, - сказал мой собеседник, - убить тебя было бы гуманно. Ты и сам, наверное, не против. Доктор мне тут жаловался на тебя.
Он подождал моей реплики и продолжил:
– Говорит, что устал приводить тебя в сознание.
– Я живучий, - прошептал я.
– На член свой посмотри.
Мужчина уплыл из поля зрения, шаги его стали глуше, потом вновь приблизились. Я почувствовал его страх, скрываемый за злостью.
– А возможно, мы тебя выпустим, - сказал он.
– Когда ты окончательно сойдешь с ума. Как тебе перспектива?
– Чего вы хотите?
– спросил я.
– Уже ничего. Но мы придумаем.
После этого визита меня пытали еще какое-то время. Собственный крик звенел у меня в ушах. Но я уже не просил и не умолял.
А скоро и не кричал.
Я обнаружил, что в моей памяти, там, в прошлом, есть примеры куда более значимого героизма, и обычные, такие же, как я, люди наперекор всему, перенося гибель родных и близких, умирая под пулями, от голода и бомбежек, выжили, выстояли и победили.
Они все время незримо присутствовали рядом со мной, во мне, но только сейчас я почувствовал, будто стою с ними в одном ряду.
Как мало и одновременно много для этого нужно!
Тесней, тесней! Молодогвардейцы! Защитники Брестской крепости! Плечом к плечу. Спустите платок. Откуда вы? Из какого года? Осовец. Осовец!
Часть моей боли словно уходила к ним, распределялась поотрядно, гасла. Я осознал, что могу всё выдержать. Всё! У меня были миллионы примеров перед глазами.
Моя история. История моей страны.
Я стал улыбаться. Мне выбили три зуба и сломали четыре пальца. Колотили по пяткам. Прижигали кожу огнём. Глупые, обезумевшие люди.
Меня нельзя было убить.
А потом однажды, в один момент я очнулся в белом больничном модуле, задернутом зеленой шторой. Что-то пикало над головой. Вену кусала игла капельницы. Тело казалось деревянным и совсем чужим, болело и ныло как-то отдаленно.
Слёзы щипали глаза.
Где-то вдали шелестела вытяжка, было тепло, на потолке, нечеткий, мигал красный светодиод пожарной
Однажды я читал о такой пытке, пытке комфортом после нескольких дней жестоких измывательств. Люди расслаблялись, и им после очень не хотелось обратно, к гематомам и открытым ранам, к почти забытой, залеченной боли.
Я попытался собраться, но только заревел еще сильнее.
Бить меня перестали.
Но не выпустили. Может, действительно, не знали, что со мной делать. Подлатали, дали отлежаться и, загипсованного в трех местах, поместили обратно в камеру. Два или три дня я просто лежал, вздрагивая, когда мимо двери, шаркая, проходил охранник.
Жутко хотелось жить дальше.
Почему-то мне думалось, что скоро, буквально завтра, послезавтра передо мной извинятся и предложат забыть все, что было до этого. Константин, скажут они, опустив головы, ты посрамил нас, ты был стоек, а мы были не правы. Отныне можешь делать любые карточки. Все виновные в чудовищной несправедливости, случившейся с тобой, конечно, будут наказаны. Ты даже, если будет желание, сможешь расстрелять их лично.
Раз в день мне приносили миску подгоревшей каши или подкисшего пюре и полуторалитровую бутылку воды. Вода пахла железом.
Гас и включался свет. Раз за разом. Я ждал. Но никто не приходил, не топтался виновато на пороге и не произносил покаянных слов. Каша и вода. Вода и каша. Пюре. Вялый листик салата был уже ого-го! Мир сузился, сжался до метра свободного пространства и окошка, в которое просовывали посуду.
У охранника были грубые короткие пальцы, а у его формы - вытертый рукав. Больше мне ничего видно не было.
Я представлял друзей. Я воображал, что они крадутся по коридору и осторожно стучатся в двери камер. Семка в одну, Леха - в другую, Саня-Гагарин - в третью.
– Костя. Костя, ты где?
Далеко, еле слышно, через коридор.
– Я здесь, - шептал я в ответ.
Во рту крошился зуб, невидимые иглы втыкались в почки. Я, покачиваясь, провожал в нутро унитаза с трудом выдавленные струйки мочи. Я падал и ревел. Я злился на ноги, которые отказывались держать тело, и часами смотрел в мутное пятно потолка.
– Помните, вы говорили про Миниха?
– спрашивал я невидимого Петра Игнатьевича.
– Про то, что Россия управляется Богом? Так это неправда.
Петр Игнатьевич молчал.
Он был озадачен. Наверное, не привык, что с ним могут спорить, а слова русского немца Миниха подвергать сомнению.
– Все зависит от людей, - сказал я.
– И все чудесное, невозможное, невероятное - их заслуга. Вся Россия - чудо, но не потому чудо, что появилась и сама собой разрослась, а потому, что мы ее такой сделали. Все вместе. Веками. Из года в год. И в космос полетели. И на северный полюс экспедиции устраивали. И дрейфовали.
– А сейчас?
– спросил Петр Игнатьевич.