Деревянные облака
Шрифт:
Он был готов допустить и существование единого или объединенного разума, имеющего, конечно, вполне материальные носители. И все эсхатологические мифы, жуткие истории о конце света, о битвах богов и их гибели, – возможно, отголоски невообразимо древней битвы Разума с Природой. Но целое всегда превыше части, и поэтому природа неумолимо вернула в свое лоно отторгнутое детище. Разум сопротивлялся, воплощался, трансформировался, но энтропийные процессы неизбежно вели его к вырождению. Тщетно! Природа – это тюрьма, очень большая, просторная, но тюрьма. И побег невозможен. Любой разум-беглец рано или поздно будет препровожден обратно. То же самое рано или поздно случится и с нами.
Потом он еще немного поупражнялся в мрачных
Я постепенно соображал, о чем он говорит, но не понимал, при чем здесь мы. Судя по необычайно умным глазам Глеба, он понимал не больше моего.
– К чему стремится любая форма существования? – спросил Прокеш и тут же ответил: – Банально, но естественно – к наибольшей сохраняемости, к выживанию в любых условиях. И вот вам еще одна банальность – старое никогда не уступает место новому без борьбы. Борьба может вестись не только грубо, но и коварно, принимать не дикие и безобразные формы, а, наоборот, внешне заманчивые и красивые. Недаром даже лучшие умы в свое время иногда восклицали в тоске: да есть ли вообще новое, не старое ли это, только в ином обличье?
– Позвольте, – нахмурился Глеб, – что вы имеете в виду?
– Я не говорю о социальных структурах, – поднял руки Прокеш. – Речь идет о временах настолько давних, что не было еще и первых доплеменных общностей. Но это не могло не отложиться в сознании…
– Что «это»? – не выдержав, перебил я его.
Пора бы ему объяснить – какое отношение имеют его рассуждения ко мне, Глебу Коробову, да и ко всем остальным.
– Не знаю, – коротко ответил Прокеш. – Не знаю, как назвать «это». Остатки форм праразума? Или остатки воздействия или взаимодействия праразума и разума человеческого? Я представляю это как нечто находящееся в прошлом. Вернее, прошлое для него – единственная среда обитания. А еще точнее – это материализованное и персонифицированное воплощение прошлого.
– Вы так говорите, словно прошлое существует, – поднял брови Глеб.
– Возможно, я упрощаю. Мне легче представить прошлое в виде конкретного существа. Не злокозненного, но отнюдь не собирающегося уступать свое место и поэтому способного на все. Для него любое изменение состояния, в том числе или в первую очередь нашего с вами состояния, – зло. Его цель – сохранить себя в неизменности, его стремление – включить человека в себя, как муравья в янтарь. И поэтому оно для нас – зло!
– Ага! – сказал Глеб. – Кажется, я понял. Вы считаете, что в прошлом затаилось нечто, несущее нам зло? Этакий старый дьявол?
– Почти так, – кивнул Прокеш, – только небольшое уточнение: прошлое – оно и есть само зло!
– Ну-у… – протянул Глеб, но Прокеш перебил его:
– Прошлое, а не история! Прошлое, а не память! Прошлое, а не опыт! Дальше продолжать?
– Подумать надо, – ответил Глеб.
– Надо, – согласился Прокеш.
– Вот я думаю и одного не пойму, – начал я, а когда Прокеш вопросительно на меня посмотрел, продолжал: – Не пойму, когда вы все успели так основательно изучить?
– Так это еще не все! – вскричал Прокеш. – Если бы не Миронов, я бы и до десятой доли всего недодумал. Три дня и две бессонные ночи. Он мне очень помог. Великая вещь – эйдетическая память, лучше, чем сто транспьютеров.
– Он тоже согласился с вашей концепцией прошлого?
– Растер в пыль и развеял по водам! Как он меня обзывал, нет, как он меня обзывал! Феерия! Я рад,
– Значит, Миронов не согласился, – осторожно сказал я. – Что из этого следует?
– Ничего не следует! Спросите у Виктора Тимофеевича, сколько раз ему приходилось ошибаться в выводах и оценках? Если он будет отпираться, шепните ему на ухо два слова: «Хрустальная затычка!» Мало ли с чем он не согласен!
– А что дальше? – нетерпеливо спросил Глеб.
– Дальше? Представьте, что вдруг у вас больше не будет никакого «дальше». И не только у вас, но и у всего человечества. Генофонд исчерпан или исчезли стимулы существования. Да мало ли что! Процесс будет длиться долго, очень долго. Вот вы уже видите, как вас с трона царя природы медленно, но неотвратимо выпихивают не млекопитающие, не птицы и даже не рыбы, а, скажем, насекомые или микроорганизмы. Что вы предпримете: достойно встретите свой конец или постараетесь оттянуть его, продлить агонию, продлиться самому как можно дольше? Неужели не будет обидно, что вашими наследниками станут какие-то вонючие козявки? Неужели не будет досадно, что от всего великолепия останутся даже не тени, а следы теней на тающем снегу?
– Мне – нет! – ответил Глеб.
– Прекрасно, – обрадовался Прокеш. – А почему?
– Трудно так сразу сформулировать. Если после нас останется хоть какой-то разум – и то хорошо.
Прокеш показал мне большой палец. Я попытался улыбнуться, но не смог. Вот сейчас, чувствовал я, он скажет главное. Я боялся разочарования, и было немного обидно, что Прокеш не рассказал об этом мне вчера. Я прекрасно отношусь к Глебу, но мог же он сказать еще вчера! Или только сейчас все додумал?
– Человечество не эгоистично! Интересы коллектива, как правило, доминируют в сознании его членов. Раньше это были интересы племени или рода, потом своего класса, ну а сейчас, хвала разуму, человеческой общности. В нас существует потребность думать не только о себе, потребность заботы. Но что, если праразум считает единственно достойным существования себя и только себя, если для него нет понятия несуществования и любой переход от существующего к возникающему для него есть зло и единственно приемлемое состояние для него – абсолютный гомеостаз. Остановка или локализация времени, бессмертие. Что всего страшнее богам? Время! Самая могучая сила, олицетворяющая природу. Возможно, праразум смог победить время. Он потерял смерть, но приобрел судьбу.
– Хорошо, а что дальше? – спросил я. – Вы, я, Глеб готовы благородно передать эстафету разума. А что сделал праразум?
– Он передал себя, – тихо ответил Прокеш.
Глеб вежливо покачивал головой, ожидая продолжения, а у меня от взгляда Прокеша почему-то заледенели пальцы. Прокеш отвел глаза и негромко заговорил. От его возбуждения не осталось и следа, он размеренно, скучным голосом ронял, нанизывал слова, вязал хитрое свое кружево. Естественно для любого разума, говорил он, бороться за существование. И как бы мы ни расписывались в своем альтруизме и любви к разуму вообще, если человечеству будет предъявлен выбор – или оно, или козявки, то выбор будет один, и он, Прокеш, знает, каким он будет. Но если выбора не будет и природа, так сказать, попросит сдать дела и удалиться на покой – неужели разум человеческий смирится? Да, можно прямо сейчас составить хороший каталог громких слов и приличествующих моменту деклараций. Но что, кроме этого, оставит человечество в наследство? Знание? Память о себе? Предметы материальной культуры? Поймут ли когда-либо козявки, что все оставленное – память, знания, предметы? А если тому, перворазуму, нечего оставить, кроме самого себя? У него нет предметов материальной культуры, поскольку он воплощаем в любой предмет! Если нет знаний, поскольку мир постигается им непосредственно? Если, наконец, нет памяти о себе, поскольку разум и есть память?