Дети богов
Шрифт:
Тьма была полной, как будто мне выкололи оба глаза. Поначалу меня это не пугало. Я сидел, прижавшись к холодной стене, подтянув к подбородку колени, и пытался вспомнить какую-нибудь из историй Драупнира. Ничего не вспоминалось. Я попытался пожалеть о Драупнире. И не жалелось. Драупнира не было, сказал я себе. Это всего лишь еще одна насмешка Эрлика, пытающегося меня доконать. Подловить на острый крючок совести. Жестянка ваксы во искупление… Смешно. Там, в последней чернильной тьме, я понял наконец: нет никакого искупления. И не было. И не будет. И Драупнира нет, сказал я себе. И не было. И не будет. Сказал – и Драупнира и вправду не стало, как не стало
Главное – вовремя себе что-то сказать.
Я вытянулся на полу и заснул.
Разбудил меня звук открывающейся двери. Прежде, чем я успел хотя бы поднять голову, в спину ударила водяная струя. Она била и била, я пробовал извернуться, но прибывающая вода прижала меня к задней стенке.
Когда наводнение схлынуло, я едва дышал. Поэтому те, кто ввалился в карцер с дубинками, могли чувствовать себя в полной безопасности.
Дни без света. Дни без света. Дни, когда меня поливали водой из шланга. Дни, когда просто били. Дни, когда я покорно позволял делать с собой все, что угодно, лишь бы увидеть полоску света из-за двери. Дни, когда они поняли наконец, чем меня можно достать. Это оказалось так просто. Темнота. Полная темнота.
На некоторое время я, кажется, сошел с ума. Не бывает у нормальных такого отчаяния. Я, выросший под землей – ну что мне тусклая тюремная лампочка, что мне и совершенный мрак?
Я колотил кулаками в дверь – или, быть может, в глухую стенку. Я орал неразборчивое и бессвязное. Я молчал, свернувшись клубком. Я грыз пальцы. Я понял неожиданно, что нет ничего за границами этой тьмы. Я превратился в копошащегося в могиле червя, я снова вернулся в себя, я был и собой, и червем в своей темной могиле. Мир исчез. Раскачиваясь, я бормотал последнее, что мог вспомнить:
Зазвенит железо ли, конь заржет — Золотой зенит, верно, не солжет. Умирает ночь, но поет она — Не моя луна. Не твоя луна. Ночь не умирала никак. Тогда я понял, что легче умереть мне. И я вспомнил слова некроманта. Внутренности червя. Там тоже наверняка мало света. И вспомнил, что он сказал мне при расставании. «Три раза повторите мое имя». И я бы повторил, какая уж тут гордость. Гордости не осталось. Одна беда – имя я тоже напрочь забыл.…………………………..
Блестящая идея разбить голову о стену посетила меня неожиданно, в припадке озарения. Разбегаться в карцере было особенно негде, да и слаб я стал, чтобы бегать, и все же хватило меня на три полновесных удара. На третьем ударе в темноте вспыхнули редкие искры, и я порадовался им, как родным…
Глава 5. Серебряная катана
Костер горел синеватым пламенем, почти не дающим тепла. Иамен, белее бумаги, расположился поближе к огню и черкал в своей книжке. Я угрюмо оглядывался по сторонам, надеясь увидеть хоть что-то, где-то – но не видел, понятно,
Иамен поднял голову от своих писаний и спросил:
– Что, герой, оглядываетесь? Ищете очередных ведьм, нуждающихся во спасении?
Я подбросил в костер несколько страниц и, поморщившись, ответил:
– Не надоело обзывать меня героем?
– А кто же вы? Герой и есть.
– Благодарю.
– Это не комплимент, это склад характера.
– Обычный у меня характер.
– По-счастью, нет. Если бы все были героями, не понадобилось бы и Тирфинга.
– Да что вы ко мне привязались? Чем, по-вашему, я отличаюсь от нормальных людей?
Иамен заложил карандашом страницу книжки и дидактически пояснил:
– Герои, Ингве, это довольно странный народ. Все поступки вы совершаете перед некой внутренней аудиторией, от которой непрерывно ждете оваций. Если оваций долго не поступает, хиреете, вот примерно как сейчас. В особо запущенных случаях внутренняя аудитория еще и путается с внешней, и потом всякие Дон Кихоты и Ланцелоты удивляются, отчего это крестьяне их не благодарят, а побивают мотыгами и лопатами… Что это вы на меня так смотрите?
Я кинул в костер еще один том. На обложке значилось «Джон Мильтон. „Потерянный рай“». Потерянный Рай зашевелил пустыми страницами и, скукожившись от жара, потерялся снова. Вспыхнуло веселее.
– Да вот, удивляюсь вашему философскому спокойствию. Ведь вы, Иамен, умираете…
Он подобрал свою книжку. Снова взялся за карандаш и только потом сказал:
– Это называется не спокойствие, а сдержанность. На самом деле мне очень страшно.
Я искоса взглянул на его катану. Ползшая по лезвию ржавчина почти достигла рукояти.
Прошло три дня с тех пор, как я бился лбом о стенку в карцере. Впрочем, не скажу наверняка: закатные облака в небе над равниной не меняли своего цвета. Здесь не было ночи. Но не было и дня.
…Красноватое сияние пробилось сквозь веки. Веко. Еще не придя толком в сознание, я поднял руку и ощупал лицо. Кто-то заботливо передвинул мою черную повязку справа налево. Если этого не сделал я сам…
Я наконец-то справился с непокорным веком, и в глаза мне ударило зеленым и ослепительно-белым. Пришлось срочно закрыться ладонью, потому что оно жгло, жгло красным даже сквозь пальцы, жгло и невыносимо слепило меня, тюремного червяка – это ликующее летнее солнце!
Когда я решился взглянуть снова, вокруг проявился сад. Я недоверчиво ощупал то, на чем сидел. Деревянная скамейка. Свежая зеленая краска. Зеленые столбы беседки. Зеленые листья яблонь, коричневые стволы. Белые лепестки. Так много белого… Солнечные пятна в траве. Ветер пахнул мне в лицо цветочным ароматом, водой. Нагретой на солнце крышей. Скипидаром от перил.