Дипломаты
Шрифт:
Никогда прежде посольский особняк не казался Петру таким сумрачным. Черные деревья без листвы, черные клумбы, да и сам особняк ненастно-темный. Петр не без изумления обнаружил: парадная дверь посольства заперта. Петр позвонил – один раз, второй. Что-то громоздкое и трудно повинующееся пришло в движение. Потом дверь приоткрылась, из темноты глянул глаз, неприязненно-строгий. Петр сказал, что хочет видеть Набокова, и напомнил, что был у него в апреле. Прошло немало времени, прежде чем раскрылась перед Петром посольская дверь. В особняке было полутемно. Поодаль, у окна, сидел все тот же швейцар, но не в ливрее, а в скромной куртке и, прихлебывая, пил из блюдечка чай. От блюдечка валил пар, – видно, особняк плохо отапливался. Потом швейцар неопределенно крикнул
20
Петр огляделся – письменный стол был пуст. Остро пахло анисовыми каплями и лаком. На матовом колпаке большой настольной лампы лежали отблески пламени: горел камин. Петр обернулся – в стороне от камина склонилась над прямоугольным столиком сутулая фигура человека, на фоне огня темная.
– Да, да, помню, вы приезжали еще весной… Садитесь, вам здесь будет хорошо у огня, – человек протянул руку – как все в комнате, она была темной, только неистово горели на полусогнутых пальцах лиловым! алым, ярко-оранжевым огнем перстни. – Вот решил посидеть в темноте: дать покой глазам и, быть может, мыслям – когда темно, лучше думается, ничто не отвлекает, не раздражает, да и душе спокойнее. Нет, вы садитесь поближе к огню, вам будет теплее. Потом я зажгу свет… Как же, помню, вы были весной, у нас был полон двор отъезжающих в Россию. Тогда волна катила на восток, а теперь, говорят, на запад! Да, да, скоро докатится эта волна из Совдепии…
Петр осмотрелся. Да не кабинет ли это Александра Бенкендорфа, гофмейстера, чрезвычайного и полномочного посла Российской империи, которого недавно сразил в сумеречных покоях дома жестокий склероз? Петр сказал: Бенкендорф, и вновь, как в ту весну, когда у подъезда посольского особняка он впервые услышал это имя, пахнуло сырым ветром Точно заговорили зловещим звоном цепей, студеной тишиной и стуком кованых сапог и Петропавловка, и Шлиссельбург, и этапные дворы на большом Владимирском тракте, и из холодного небытия встали тени жертв всесильного жандарма: черные глазницы Пестеля, белые губы Бестужева-Рюмина. Рылеева разверзшиеся уста. Он только подумал: Бенкендорф, и сырая тьма особняка будто сомкнулась с бездонной тьмой столетия.
– Курить будете? Тут у меня остались…
Они закуривают, над столиком повисает
многослойное облачко, и, побеждая все запахи, по дому плывет устойчивое дыхание доброго асмоловского табака.
– Вот так сидим и мерзнем – нет денег! Верой и правдой удерживаю посольство. Хотел уволить письмоводителя и английскую стенографистку-переписчицу, но как без них? Сто фунтов на церковь! Поп, дьякон, псаломщик – все надо! Прошлый раз решил: уволю певчих! Пришел батюшка, руки воздел: «Смилуйся». – «Вот даю вам сто фунтов – делите, как считаете нужным». Поднял глаза к небу: «Пощади». – «Никакой пощады, отец Михаил, нет денег». У меня и трехсот фунтов на посольство нет… Что делать?
Он поднимает руки над головой. Как-то странно: сидит черный человек с красными руками – это от пламени, что вновь ожило.
– Вы в Лондоне давно? – Он еще не успел опустить руки – пламя в печи опало и руки посинели.
– Два дня.
– Слыхали, Чичерина выпустили.
Петр неторопливо сбил с папиросы пепел, так удобнее было отвести смеющиеся глаза:
– Да, ходят слухи…
– Слухи? – Набоков нетерпеливо затянулся. – Стал бы я запирать посольство и ставить на ночь двух полицейских у входа, если бы это были слухи. – Он попытался затянуться еще, но хватил лишнего, закашлялся, взглянул на Петра глазами, полными слез. – Странный человек, – голос его обессилел, он произнес, не размыкая губ: – Именно странный.
Он встал и пошел по комнате, пошел молча, точно хотел, чтобы все, что у него сейчас возникло в сознании, перегорело и улеглось. Когда он подходил к камину, Петр видел, как вздрагивают его покатые, совсем женские плечи. Что-то он готовился сказать такое, что не успел сказать до сих пор.
– Вот полюбуйтесь! – произнес Набоков и потянулся к папке, в которой, очевидно, лежали все письма Чичерина, все, которыми Чичерин, как бомбами, забрасывал дом с трехцветным флагом на фа сале: Набоков долго не мог справиться с тесемочками, неожиданно ослабевшие руки отказывались повиноваться. – Почерк такой мелкий, что впору вооружиться лупой, – пожаловался Набоков и действительно извлек стекло в перламутровой оправе. – Вот, извольте!
Петр не сводил глаз с Набокова. Тот сидел за столом и близоруко водил глазом по страничке, точь-в-точь как в Одессе Королев. Казалось. Набоков сейчас вскинет голову и сквозь стекло покажется глаз, словно вспухший, готовый лопнуть и вытечь. Так это же Королев: толстые плечи, короткая шея и, не будь так темно в комнате, бледно-розовые десны! Каким образом вполз он в зыбкую лондонскую тьму и превратился в Набокова? Или он хочет дать понять Петру, что вечен, или убеждает Петра убить его еще раз?
– Вы только посмотрите! – настаивал Набоков, обращаясь к Белодеду, и вертел перед Петром круглым, неестественно укрупнившимся глазом, а Белодед смотрел на него брезгливо-настороженно и думал: «Только бы спрятал свое стекло!.. Только бы спрятал…» – Посмотрите, это все письма Чичерина! Да, так черным по белому: «Я не вижу разницы между Александрой Федоровной и Александром Федоровичем!» Каково? Не человек – бедствие!
Петр подумал: «Может, пришло время сказать?.. Да, взять и сшибить одной фразой: „А когда ваше превосходительство намерено передать посольство представителям народа?“ Да, так прямо и врезать, а потом взглянуть, как его поведет и покорежит».
А Набоков вернулся на место и вытянул руки, унизанные перстнями, белые руки, пухлые, совсем не мужские. Он вдруг зевнул и погладил их.
– У меня вышел с ним однажды разговор, – произнес Набоков и взял металлический прут, лежавший у камина. – Чичерин пришел сюда, в некотором роде как глава комиссии по возвращению соотечественников на родину. Чтобы как-то наладить беседу, я сказал: «Если не изменяет память, в русской голубой книге много Чичериных. Там есть воеводы, стольники, клирики…» Он никак не реагировал, видно, в отличие от меня, это не составляет его гордости. – Набоков взрыл прутом угли – огонь разгорелся; – А я продолжал как ни в чем не бывало: «Какой-то Чичерин, говорят, был комендантом Полтавы». – Веселые блики сейчас гуляли по стенам, точно стая краснокрылых птиц ворвалась в комнату. – Он и эту мою фразу пропустил мимо, но в меня словно бес вселился. «Был еще один Чичерин, по-моему, думный дьяк поместного приказа, его подпись значится под грамотой тех, кто призвал Романовых на престол. Этот последний не ваш предок?» – Набоков стоял посреди комнаты и хохотал. Огонь в камине разгорался все ярче, и комната быстро заселилась краснокрылыми птицами. – Не ваш предок, а?
Петр встал. Ну что ж. наверно, минута настала. Сейчас Набоков кончит хохотать, и Петр произнесет эти несколько слов и посмотрит, хватит у того сил продолжать смеяться. Если бы он видел лицо Петра, то уже бы осекся. Но Петр стоит почти рядом с камином вне поля света. Еще секунда, две, от силы три… Слышен только смех и удары сердца, впрочем, сердца не слышно, его воспринимает только дыхание Белодеда – оно стало дробным, маленькие и сухие глотки, очень сухие, нестерпимо горячие.
– А когда все-таки… – произносит Петр, и ему кажется, что говорит кто-то иной, а он. Петр, слушает, слушает и дивится: голос тверд и спокоен, почти спокоен. – А когда все-таки вы передадите посольство правительству народа?