Дипломаты
Шрифт:
Как ни трудна эта фраза, она произнесена. Набоков не смеется. Перестали сотрясаться округлые плечи. И голос затих. И сам он одеревенел. Пауза. Где-то стучит машинка – как Петр не замечал этого прежде? Пробежал автомобиль – неужели первый за все время их беседы? Кто-то опрокинул стул, он загремел в пустом доме так, точно потолок обвалился.
– Вас кто сюда направил… Чичерин?
Набоков протягивает руку к маленькой настольной лампе, которая стоит прямо перед ним, рука тверда – это Петр видит по обшлагу сорочки. Вспыхивает свет. Желтое, точно подкрашенное охрой электричество. И Набоков тоже подкрашен охрой, даже кончик хрящеватого
– Вы почему стоите? – вдруг спрашивает Набоков, в голосе доброжелательно-иронический смешок. – Прошу вас.
Петр садится.
– Так на чем мы прервали беседу? – Он идет к письменному столу, идет медленно, очевидно, хочет использовать время, чтобы овладеть собой. – На чем? – Он стоит теперь за письменным столом. Петр в одном конце комнаты, Набоков в другом. – Вы спрашиваете: когда?..
У него нет сил произнести всю фразу, гнев душит (гнев или все-таки страх?), хотя он и понимает, что должен быть спокоен, даже в какой-то мере спокойно-ироничен, в этом спасение, только в этом. Ах, как бы он возликовал, если бы смятенный мозг осенила бы сейчас шутка, ну, самая пустячная.
– Но что я должен передавать?
– Посольское здание, архивы, фонды, шифры…
Набоков рассмеялся – кажется, он нашел повод для шутки.
– Но зачем шифры? Ведь вы проповедуете принцип открытой дипломатии?
– И шифры, – повторил Петр так, точно хотел сказать: у меня нет ни времени, ни желания шутить.
– Но почему я должен передавать посольство, на каком основании? – В интонации Набокова сейчас не было ничего категоричного, он допускал возможность разговора. – Я уполномочен законным правительством, министром…
– Терещенко?
Набоков взял пресс-папье и нетерпеливо передвинул его.
– Хотя бы Терещенко.
Петр шагнул к письменному столу.
– Но он не спасет даже своих сахарных заводов на Полтавщине, не говоря уже о правительстве.
– И это Чичерин?
Петр приблизился к столу:
– Чичерин…
Набоков протянул руку – где-то близко, может, даже за спиной Петра, раздался звонок, один раз, второй, третий, как сигнал о бедствии, как призыв о помощи.
Раскрылась боковая дверь – она была врезана в панель, вылощенный юноша выдвинул розоватую лысинку.
– Все посольство, всех сюда! – Набоков не мог сдержать гнева. – Всех сюда: и дипломатов, и причисленных, и канцелярию, и церковный дом… – Он смотрел теперь на Белодеда, и Петр впервые увидел, как он изменился за лето и осень – всесильная охра выжелтила ему даже губы, он пытался сцепить их зубами, но они выхватывались и неудержимо тряслись. – Ну, говорите теперь, говорите… все… ну!
Петр оглянулся – кабинет был полон народа. Это походило на чудо: как удалось вызвать из мертвого, скованного холодом и отчаянием дома столько людей и как они, недвижимые, безъязыкие, молча сидящие по норам, обрели вдруг способность двигаться и что-то произносить?
– Ну, говорите же все, что хотели сказать мне. – Набоков оперся о стол, но руки ожесточенно застучали по столу, и он их снял и скрепил. – Ну говорите же…
Петр подумал: никакого пафоса и позы, все должно быть сказано спокойно, может, даже буднично-спокойно, сила всего, что он намерен сказать, именно в этом.
– Я пришел, – сказал Петр и подумал: так тихо, будто эти люди
Когда Петр очутился на улице, небо над городом показалось ему резко-синим каким он никогда не видел его прежде.
Пароход уходил из Абердина. Как накануне, падал снег, обильный и мокрый. Впереди шел катерок, и мощный прожектор высвечивал воду. Где-то там, в Северном море, судно встанет под охрану военных. А сейчас было хмуро и холодно. Шотландский берег исчез, как только пароход отчалил, даже огни на берегу растеклись бесследно.
Петр смотрел на Чичерина. Воротник демисезонного пальто был приподнят, от этого Чичерин казался и выше и стройнее. Снег падал на лицо, серебрил виски, бороду – человек старел на глазах.
– Дерзость – дипломатическое качество? – спросил Петр и нетерпеливо посмотрел на Чичерина.
Чичерин молчал и смотрел во мглу, точно там искал ответа на вопрос, который был задан.
21
Поздно вечером, когда судно вышло в открытое море. Петр поднялся на палубу. Море было сизо-фиолетовым, гудящим. Черные с проседью, стлались тучи, когда они приподнимались над водой, виделись корпуса кораблей, идущих рядом. Сыпал холодный дождь, но уходить с палубы не хотелось. В сознании Белодеда вдруг возникло лицо Набокова, облитое мерцающим светом камина, и весело, радостно-лихо стало Петру. Чем-то этот поход в посольство был похож на поступок Степняка, врубившего кинжал в нетвердую грудь Мезенцева!
Однако дерзость все-таки дипломатическое качество! Это же здорово – вот так явиться к тирану или к тому, кто представляет его, и сказать, что он должен уйти. Ведь если освободить отношения между людьми от толстого слоя мишуры, которой их обременили годы, если прогнать всех швейцаров в ливреях и без ливрей, сжечь на большом костре горы ярко-белой хрустящей бумаги, украшенной водяными знаками и еще не исписанной посольскими каллиграфами («Ваше превосходительство!..». «Бесконечно признательный Вам…». «Ваш покорный слуга…». «Слуга…». «Слуга…». «Слуга…»), если расколотить эти бра, которые тоже врут, создавая таинственно-торжественный полумрак там, где никакой таинственности и торжественности нет, а есть ложь, если все это испепелить и истолочь в ступе, то люди должны вести себя так, как повел себя Белодед с Набоковым. Пришел и сказал: вы здесь по недоразумению, господин, и лучше, если… Впрочем, больше можно и не говорить, будет многословно. Он-то, Набоков, должен догадаться, о чем идет речь. В октябре на Дворцовой площади и того не говорили.
Надо, чтобы и впредь было не иначе: человек, оставшись один на один с тем миром, чувствовал бы себя так, словно в нем, только в нем сейчас Россия, и он вправе говорить от ее имени. Люди не рыбы в океане. Они могут и не ходить косяками. Иногда они остаются одни. Ведь мы же доверяли тому костромскому или тверскому парию, которому дали гранату и, указав на царские хоромы, сказали: «Иди разговаривай и, если надо… огнем!..» Почему же мы должны ему доверять меньше сегодня и завтра? Он меньше предан революции? У него убавилось ума? Время непоправимо подсекло его волю? Нет и нет!