Дипломаты
Шрифт:
– Ну вот что, брось ты… выкаблучивать, – взорвался Петр. – Хочешь говорить по-человечески – говори, не хочешь – я тебя не держу.
Вакула встал.
– А ты меня научи быть человеком. – Он прищурил глаз. – Научи… Ну, чего не учишь?
– Садись, – произнес Петр, сдерживая себя. – Курить будешь? Впрочем, ты ведь не куришь.
– Кто тебе сказал? Курю.
Он достал трубку, запалил. Курил неумело защемив мундштук негнущимися пальцами.
– А теперь скажи, с чем приехал сюда? Надолго?
Вакула молчал, только ожесточенно потягивал трубку.
Петр отошел к окну. Прямо перед окном посреди заснеженной поляны стояла девушка в красном
Петр обернулся, Вакула мрачно тянул трубку, она плохо раскуривалась.
– Ты чего улыбаешься? – спросил он Петра.
– С чем же ты приехал в Стокгольм, а? – Петр перестал улыбаться.
Вакула вздохнул.
– Ты знаешь мою мечту, брат? – вдруг спросил он, и голос его потеплел. – Мою большую мечту?
– Насчет русского Форда?
– Да… только ты не смейся! – Склонившись над камином, он положил в трубку уголек. – У меня еще столько сил, столько сил… ох! – Он взметнул кулак, едва ли не такой мясистый и красный, как его голова. – Ох… много! – Его кулак продолжал вздрагивать и раскачиваться. – Думаешь, что я русским Фордом не стал бы? Стал! Да только погода у нас в России сейчас не фордовская. Или как ты думаешь?
– По-моему, не фордовская.
– Огня я не боюсь, и Маша Спиридонова с ее огнем и бедой мне по душе.
– Это же какая такая Спиридонова Маша… та?
– А то какая еще – она одна такая.., та, что… изверга срубила!
– Значит, ты… революционер?
– Социальный… – сказал Вакула серьезно.
– Но что ты делаешь в России новой, революционер социальный? – Петр не уберег улыбки.
– Что делаю? – Вакула затянулся и, набрав полный рот дыму, так, что его щеки угрожающе взбухли, выпустил, дым застлал ему лицо. – Ты помнишь на Кубани, в междуречье, на полпути из Лабинской в Армавир, был колодец, глубокий, так что кружочек воды был не больше пятака? Одна бадья шла наверх. а другая спускалась. Помнишь, а? А лошадь, что ходила вокруг колодца и тянула бадьи, помнишь? Да, чалая, с толстым, будто пузырь, брюхом, и крупными костями, что торчали, как рога? А глаза у той чалой помнишь? Ну да, слепая, но бельма, бельма, помнишь? Они были белые и даже днем светили, как два фонаря… Помнишь эту чалую?
– К чему это ты?
– Нет, ты скажи, помнишь чалую? А помнишь, как она околела? Споткнулась и легла в грязь, даже глаза с бельмами не закрыла?
Петр внимательно смотрел на брата, не скрывая своей неприязни.
– Что же ты хочешь этим сказать?
Он докурил трубку и, опрокинув ее над ладонью, вытряхнул уголек. Он раскачивал руку и уголек неторопливо перекатывался по бугристой поверхности ладони.
– А то, что я хотел сказать, я уже сказал! – произнес Вакула. – Не хочу быть чалой смелыми бельмами! Пусть вокруг колодца ходит кто-нибудь другой, тот, что делать больше ничего не умеет. – Он поднес уголек к пепельнице и, поставив ладонь наклонно, дал угольку скатиться. – А теперь скажи, чтобы я ушел, я уйду.
– Уйди.
Вакула почти бесшумно пересек комнату и осторожно закрыл за собой дверь.
Когда Петр подошел к окну вновь, красный и синий свитеры покидали парк – они шли нога в ногу.
37
У
Это было восемь лет назад, а сейчас Лельке почти двадцать пять. А мать как?.. Она была неласкова с Петром, особенно когда рядом был Вакула. Она побаивалась старшего сына и хотя не звала Петра ни «голодранцем», ни «босой командой», но считала его шалым. Перебирая всех близких одного за другим, она неизменно находила, что ее младший если и походит на кого, то лишь на дядьку Матвея, брата отца, который был известен тем, что сжег полхутора и «сгиб» в Сибири.
Пароход уходил в восемь вечера, а в три они вновь побывали у Воровского.
– Вот всегда так получается в жизни, – произнес Чичерин, когда вышли из машины и неширокой, выстланной асфальтом дорожкой направились к парадному подъезду представительства. На самое главное времени как раз и не остается…
– Вы полагаете, Рицлер уже дал ответ? – спросил Петр, ему было не совсем ясно замечание Чичерина.
– Полагаю, дал. – Чичерин поднял на Петра глаза – они были сейчас светло-карими, солнце, вышедшее из-за облака, сделало их прозрачными до самого донышка. – Стокгольм или Брест? – Он внимательно смотрел на Петра, точно спрашивал его: «Ну, а сейчас ты меня понимаешь или еще нет?» – Брест… Брест… – заключил Чичерин и ускорил шаг.
Вот уже в который раз в их беседах возникал этот небольшой западнорусский город («Наверно, островерхие дома крыты черепицей, если смотреть сверху, город кажется темно-бордовым», – подумал Петр), где вот уже месяц за просторным столом, поставленным посреди солдатской казармы, решалась судьба России. В самом деле, что могло быть значительнее в ту пору для русского человека? Быть может, об этом насущном и главном собирался говорить Чичерин с Воровским?
В представительстве только что закончился прием, и из дверей кабинета Воровского вышел человек в пенсне, держа под мышкой картонный футляр для чертежей, очень похожий на зачехленный ствол пушки. Он прошел гарцующей походкой, с очевидной легкостью и бравадой неся свое литое дуло. Поравнявшись с Чичериным и Петром, он поклонился и, упершись в дверь концом дула, открыл ее и пошел дальше.
Когда они вошли в кабинет Воровского, Вацлав Вацлавович стоял у журнального столика, рассматривая лежащий перед ним чертеж.
– Видели? – произнес Воровский, указывая взглядом на дверь, в которую только что вышел человек с картонным дулом под мышкой. – Известный шведский инженер-энергетик… Я его знал по работе в Симменс-Шуккерт. – Он указал глазами на окно, будто фирма Симменса, в которой Вацлав Вацлавович работал в Стокгольме до того, как стал советским представителем, находилась где-то рядом. – Принес свой проект электростанции на торфе. Разумеется, небезвозмездно, но принес нам… Каково?