Дипломаты
Шрифт:
– Вы хотите, чтобы я был в такой же мере откровенен, как и вы? – усмехнулся Белодед.
Но Рицлер точно не услышал в словах Петра иронии – не в интересах немца было обнаруживать ее.
– Да, разумеется, – подхватил Рицлер. – Кстати, не скрою, что у нас главенствует мнение, особенно среди военных: продолжать войну на Востоке до победы, полностью овладеть ситуацией и таким образом подготовиться к ключевому поединку на Западе. Все, кто держится иной точки зрения и стоит за договор с русскими, не могут не принимать в расчет доводы наших военных и согласятся на мир при одном условии: самом полном удовлетворении германских требований. Кстати, только так они могут заставить военных отказаться от идеи продолжать войну на Востоке, – лицо Рицлера стало влажным, ему нелегко дались эти несколько слов. – Как видите, мнения на мир с Россией у нас разделились, как, очевидно, и у вас?
Петр
– Вы хотите, чтобы и у нас было два мнения? – спросил Петр, не глядя на собеседника.
– А зачем мне хотеть? – произнес Рицлер и отодвинулся от стола. – Я знаю и так: два.
Петр шумно поднялся, задев коленом ломберный столик, книга в ветхой коже сползла со стола и шлепнулась на пол.
– А не полагаете ли вы. господин советник, что это частное дело России? – спросил Петр, тяжело дыша.
Рицлера будто кинуло в дальний угол комнаты.
– Да что вы, коллега? – произнес он громко, чтобы голос его был услышан за пределами библиотеки.
Их разделяло сейчас не больше трех шагов, на полу между ними лежала книга.
– Коллега! – почти выкрикнул Рицлер.
Петр ощутил движение ветра, который неожиданно ворвался в комнату. Он обернулся: в раскрытой двери стоял Лундберг.
– Погодите, да не дуэль ли это? – произнес Лундберг и быстро зашагал к середине комнаты, чтобы поднять книгу. – Я вижу, вы уже отсчитали шаги: тогда где же секунданты и пистолеты? Впрочем, я сейчас все устрою! Старые добрые мушкеты и в рыцарских замках хранились в библиотеке.
Он распахнул дверцы книжного шкафа и, к великому изумлению Петра, действительно извлек оттуда два старинных пистолета с длинными дулами и крупными взводными курками.
– Прошу вас, господа! Да и за секундантами дело не станет. Кстати, вот и господин Чичерин… Чью сторону вы примете? Вас смутила эта старая книга на полу? Так это же нейтральная зона! Мы отсчитали шаги и установили нейтральную зону. Сейчас прогремят выстрелы, и спор будет решен…
– Нейтральной зоны не существует даже здесь… – заметил Рицлер поспешно, он не мог скрыть своей радости по поводу столь своевременного появления Чичерина.
– Все зоны лучше всего устанавливаются с помощью доброго бургундского, – возразил Чичерин. В его голосе отразилось волнение, он все понял. – Мы будем иметь возможность это сделать немедленно – я слышу, как оно пенится и клокочет, – Чичерин указал на дверь, он не спешил выйти вслед за Рицлером. – Мне остается только напомнить: применение танков в дипломатии, действительно, ограничено, – сказал он Петру, повстречавшись с ним в дверях.
35
Казалось, случай в библиотеке произвел неожиданное впечатление на хозяина – молодой русский стал ему симпатичен, и оставшиеся до ужина полчаса он не отходил от Петра ни на шаг.
– Господин Чичерин пришел не вовремя – мы бы потревожили тишину этого старого дома, а?
Он вызвался показать Петру дом и повел Белодеда сложными тропами с одного этажа на другой. Он был порядочным хвастунишкой, этот старый швед финского происхождения. Впрочем, предметом его гордости были не размеры его более чем достаточного состояния, не размеры и формы его генераторов и турбин, гордо шествующих по миру и превращающих силу рек в благородный металл, резину, хрусталь, ткань, не размеры, наконец, его престижа в различных кругах шведского общества. Нет, не это заставляло старого Лундберга гордо поднимать подбородок и вздымать грудь. Как думалось Петру, иная гордость завладела им. гордость ритмично работающим сердцем, несдающейся зоркостью глаз, каменной твердостью мускулов. Может, поэтому все тропы вели сегодня на корт да, пожалуй, в финскую баню. О, это была необыкновенная баня! Просторная, выстланная от пола до потолка голубым кафелем, с печью, обложенной бурым камнем, зримо символизирующим неуемную силу огня, который бушует в печи и прокалил стены.
– Вы послушайте, как это происходит, нет, вы только послушайте, – произносил он, стоя посреди бани. – Я беру шланг и ударяю струей воды в эту стену. Стена раскалена, как может быть раскален только камень, и вмиг все кругом становится белым, как в момент сотворения мира, только вода шипит на камне. Нет, я не выключаю воду, а
Они присоединились к гостям, Лундберг посмотрел в дальний конец зала и не мог скрыть смятения: он увидел жену, она уже вернулась. Жирноволосая и быстроглазая, она шла по дому зыбкой походкой, какой ходят пожилые люди на исходе дня: видно, и для счастливой обладательницы золотых паев женского журнала он оказался страдным. Потом фру Лундберг сидела поодаль с сыном, пила короткими и жадными глотками кофе, такими же стремительными и ненасытными затяжками истребляла одну сигарету за другой, а потом, забыв про сигареты и кофе, вдруг тряхнула головой и, раскрутив ее, точно она была на оси и могла свободно вращаться вокруг шеи, распустила волосы и принялась ими размахивать. Она это делала с тем небрежно-величественным видом, как делала, наверно, много лет назад, когда была молода (а волосы блестящи и густы, и, действительно, необходимо было усилие, чтобы рассыпать по плечам их сноп). Однако ныне, сколько ни вращалась голова на тонкой шее фру Лундберг. ныне… Впрочем, картина, которую являла собой фру в эту минуту, отразилась на лице ее мужа. Он смотрел на нее глазами, в которых была видна и жалость к ней, диковинно непохожей на ту, какую он знал прежде, и боязнь ее строптивости и деспотической силы, которая угнетала его всегда и сейчас больше, чем всегда, и, быть может, брезгливость… Он не мог сейчас убедить себя в том, что именно он, а не кто другой, прожил с этой женщиной половину жизни, спал с ней в одной постели, дышал ее телом, родил с нею сына. Однако как ни остро было это переживание у господина Лундберга, оно продолжалось, как показалось Петру, мгновение. В следующий миг он уже гарцевал вокруг дамы с вуалеткой и быстрокрылая ладонь носилась над ее аккуратной головкой, то взлетая, то падая. А за дальним столиком сидела с погасшей сигареткой фру Лундберг и смотрела на мужа свинцовыми глазами, в которых была тупая боль и, пожалуй, презрение.
А между тем была та удачная минута вечера, когда знакомства состоялись, завязаны первые узелки беседы и хозяева могут вздохнуть облегченно – в их усилиях гостя уже не нуждаются. Петр смотрел вокруг и ничего не видел: ни жизнелюбивого хозяина, ни Карла Второго и Карла Третьего, ни хозяйки, трясущей истершимся пучком жирных волос. Ничто не могло отвлечь его внимание от Рицлера а Чичерина. Они медленно шли по залу, при этом Чичерин что-то увлеченно рассказывал, разводя руками, а Рицлер хохотал, хохотал нарочито громко. Он точно говорил при этом Петру: «Хотя мне не смешно, а я буду хохотать, буду тебе назло и накажу тебя своим хохотом».
Петр был убежден, что Чичерину, как и ему самому, видно, в какой мере лжив этот смех, но он продолжал идти рядом с немцем, продолжал идти. И ничто так не обезоруживало Петра, как это, ничто не повергало в такое уныние, как вид этих людей, идущих рядом. Однако применение танков в дипломатии ограничено, вспомнил вдруг Петр слова Чичерина.
Петру было любопытно, как Чичерин держал себя на необычном этом приеме. У Чичерина не было причин для хорошего настроения, как не было их и у Петра, но в отличие от Белодеда Чичерин решительно отказывался обнаруживать это. Наоборот, глядя на него, можно было подумать, что у него нет причин быть печальным или, тем более, обескураженным: настроение строгого раздумья, но отнюдь не огорчения или уныния сменялось тем спокойно-радостным состоянием, когда человеку приятно общение с людьми. Наверно, он был мастером короткой беседы, когда поводом служит первая же услышанная фраза, а сам диалог быстр, сжат, чуть-чуть афористичен. В конце вечера, когда было накрыто несколько столов и гости разделились. Чичерин сделал участником беседы и Петра, обратившись и его познаниям в такой своеобразной сфере, как таможенные порядки в Глазго. По правую руку от Чичерина сидел рыбный оптовик из Бергена, говорящий по-немецки. По левую – капитан сейнера, итальянец, а напротив – редактор большой столичной газеты, с небрежной легкостью говорящий по-английски и французски. За столом свирепствовали четыре языка, и понять что-либо было мудрено. Единственно, кто великолепно ориентировался в этой языковой чересполосице, был Чичерин. Его языков хватало и на оптовика из Бергена, и на капитана сейнера, и на редактора столичной газеты.