Дневники Льва Толстого
Шрифт:
Не сказано, дал ли яснополянской крестьянке Морозовой. Не сказано, что просит Жаров. Не сказано, как шел разговор с ним. Ночью явно думал, и на следующий день горечь, но новые встречи:
5 Июня. Вчера уныл и гадок я был. Злился на Жарова и Одоевского.
Баба Городенская. Муж больной. Она вышла за вдовца первого. — От того 2 мальчика. Потом за другого. Пасынок отделился. Сына записали. — Кормится кусочками и сама по миру ходит. — Желтая, запухшая. Сбилась совсем [зачеркнуто: уж не женщина] (там же).
Этот зачеркнутый приговор показывает, что, как и в отношении своих семейных, Толстой не дает воли своему суждению, заставляет
9 Июня (1881). Вчера встретил мужика молодого Новосильского из острога за подгребание муки. Пухлый, сладострастный, с красными пятнами, вшивый. Просидел 3 месяца. Расслаб. —
Константин — хлеба нет. Картофель посадил. — Дочь прислал.
Дворовый с женой, противный. Дурачек из Пирова. Жену ищет. —
Из Щекина погорелый солдат с дочерью (49: 44).
Так что говорить, что он от тягостного вида бездельного богатства отходил душой с крестьянами, не приходится. Как не ясно, куда он собственно пошел, оторвавшись от привязки семьи. Куда он пошел.
Пошел к Константину. Он неделю болен, бок, кашель. Теперь разлилась желчь. Курносенк[ов] б[ыл] в желчи. Кондратий умер желчью. Бедняки умирают желчью! «От скуки» умирают.
У бабы грудница есть, три девочки есть, а хлеба нет. В 4-м часу еще не ели. Девочки пошли за ягодами, поели. Печь топлена, чтоб не пусто было и грудная не икала. Кон[стантин] повез последнюю овцу.
Дома ждет Городенской косой больной мужик. Его довез сосед. Стои[т] на пришпекте.
У нас обед огромный с шампанским. Тани наряжены. Пояса 5 рублевые на всех детях. Обедают, а уже телега едет на пикник промежду мужицких телег, везущих измученный работой народ. —
Пошел к ним, но ослабел (28.6.1881 // 49: 47).
Заметьте, что для увязшего в крестьянских бедах никакого дня, никаких графских денег не хватит. Проблемы эти не решить. Толстой в обычных условиях. Дело его поэтому, Хоружий не ошибается, безнадежно: его дело ведь спасение. Он не в лаборатории, лабораторию себе не устраивает. Лабораторией был письменный стол и выписки, работа над романом. В нем он создал войну и мир, из войны мир. Он от лабораторных условий отказался.
Мы остановились на его открытии Евангелия. На его догадке, что главное можно решить в корне, сверху, коснувшись того ведущего в человеке, что сейчас пока крестьянам говорит, что надо ходить в церковь и слушаться начальства, а богатым говорит, что надо не отставать от прогресса. Вера в православного Бога тут, вера в прогресс там, обе веры темные, собственно удушающие, главное на пустом месте стоящие — их заменить верным убеждением не удастся ли?
Оно дано как раз в главном расписании этой части света, ведущей, и этого православного государства, в Евангелии. Всё дело испорчено его толкователями. С ними надо разобраться.
Разбор темы толкования, продолжение на следующей паре.
4
6 марта 2001
Беда современной культуры в том, что она не культивирует и еще хуже, старается не замечать опыт, выводящий из тела. Когда он заставляет себя заметить, то кажется уникальным.
Я раздумывал об этой моей исключительной способности вызывать из «болота» на каждом месте хороших людей, об этом чувстве всеобщего скрытого и всюдного человека — есть ли это качество положительное или отрицательное? [94]
Здесь у одинокого Пришвина рядом с хорошей феноменологией две ошибки. Почему увиденное сразу присваивать себе как исключительную способность? Зачем спешить его оценивать с подозрением на недолжность? Трезвее и чище без толкования у Гейзенберга:
94
Пришвин, дневниковые записи 3 июня и 7 июня 1939 и 10 мая 1942, цит. по: В. Айрапетян. <Русские толкования. М.: Языки русской культуры, 2000>, с. 122.
Дома вдоль узких улочек показались мне отдаленными и почти нереальными, словно уже были разрушены и остались только в виде картинок; люди выглядели прозрачными, их тела как бы уже вышли из вещественного мира и можно было еще как-то распознать только их душевную структуру [95] .
С хозяйственным сбережением бытия у Льва Толстого:
Глядел на портреты знакомых писателей 1856 года, всех умерших, живо представлял себе, что это всё тот один Он, к[оторый] во мне, к проявлялся различно во всех их, который проявляется теперь во всех людях, встречающихся мне […] Ах, если бы всегда не только помнить, но чувствовать это! [96]
95
Вернер Гейзенберг. Часть и целое, XIV, начало. <См.: В. Гейзенберг. Часть и целое. Перевод В. Бибихина // В. Гейзенберг. Физика и философия. Часть и целое. М.: Наука, 1989, с. 135–355. Переиздано в книге: Вернер Гейзенберг. Избранные философские работы. СПб.: Наука, 2006>.
96
Дневник 14 января 1907, цит. по: В. Айрапетян, <Русские толкования…>, с. 123.
Опыт того, что шире вот этого тела, дан раньше рассуждения и наблюдения в бытии присутствия как опыт самости. Самость вовсе не то же что индивид. Убеждение, что никакой анализ самости не устранит и не объяснит ее начало в неприступном неуловимом, приходит как откровение.
Мы видели, как Толстой увязает в так называемой помощи крестьянам. Толстой начинает неостановимо переходить в живые существа, с которыми он встречается. Эти существа его перетягивают на свою сторону, и только другие существа, жена, семья, семейные, не в последнюю очередь близкие слуги (может быть больше чем дети) перетягивают его назад. Дело становится серьезно, его я потерялось или вообще существовало только по привычке.
1 Июля {1881}. Иона из Городны. Две бабы из Колпны. Одна худая, быстрая, другая брюхатая, грубая, как колода. Платок повязан рогами. Упорно ждет (Дневник // 49: 48).
Это стояние, когда посетитель проситель не уходит, молча остается, захватив, заставив собою место или часть места, которое Толстой считал своим домом, собственно вытесняет его из дома, — Толстой не знает что с этим делать, не знает собственно и его жена Софья Андреевна, потому что от растерянности не умеет ничего лучшего как впасть в истерику.
Ситуация «Парадного подъезда» Некрасова повториться не может. Экспроприация помещичьих имений поэтому собственно под Толстым началась. Полиция пока еще в полной силе и по инерции status quo восстанавливается, просители как-то уходят. Но с легкой ли душой Толстой принимает эту защиту власти, если те самые крестьяне, которым он помогает, доносят на него власти. До революции, до новой власти, задолго до системы социальной помощи граф Толстой на себе испытал все эти вещи. Потому что не имел защиты и охраны и его защищала собственно только косность, вернее, еще не полная дорасшатанность прежнего прочного порядка вещей.