Дневники Льва Толстого
Шрифт:
Не сразу догадаешься, где исихаст и где писатель вольнодумец. Убери себя, пусть тебя не будет. Увидь того, кто один и переодевается в разные тела. Толстой как о своем записывает о смерти Николая Андреевича Ишутина (1840–1875), двоюродного брата Каракозова, с ним приговоренного к смертной казни в 1866-м, помилованного, съеденного чахоткой в бессрочной каторге на Новой Каре:
Надели мешок, петлю, и потом он очнулся (он говорит) у Христа в объятиях. Христос снял с него петлю и взял его к себе. Он прожил 20 лет на каторге (всё раздавая другим) и всё жил с Христом и умер. Он говорил, умирая: я переменю платье (17/29.3.1884 // 49: 69).
Так Толстой видел Одного, который меняет себе лица.
На базе отмены я
1883. 1 Января. Когда только проснусь, часто мне приходят мысли, уяснения того, что прежде было запутано, так что я радуюсь — чувствую, что продвинулось.
Так на днях — собственность. Я всё не мог себе уяснить, что она. Собственность, как она теперь — зло. А собственность сама по себе — радость на то, что тем, что я сделал, добро. И мне стало ясно. Не было ложки, было полено, — я выдумал, потрудился и вырезал ложку. Какое же сомненье, что она моя? Как гнездо этой птицы ее гнездо. Она хочет им пользоваться, как хочет. Но собственность, ограждаемая насилием — городовым с пистолетом — это зло. Сделай ложку и ешь ею, но пока она другому не нужна. Это ясно (49: 60).
Красивое решение. У Гегеля оно называется свободой собственности: скрипка принадлежит тому, кто лучше умеет на ней играть. У Толстого: если другой хочет есть, твоя ложка принадлежит ему.
Но как будто бы здесь что-то недопрояснено? Что?
Ах да: бывает, что люди наперекор всем правам и свободам отнимают собственность. Что делать тогда? Отнять у отнявшего? Но тогда цепную реакцию отниманий что остановит? Всё застынет в цепком присвоении, как оно и есть теперь, так что с руками оторвешь эту ложку, и никто не станет разбираться, кому она нужна, как остановить присвоение? Продолжение той же записи, единственной за весь 1883 год:
Вопрос трудный в том, что я сделал костыль для моего хромого, а пьяница берет костыль, чтобы ломать им двери. Просить пьяницу оставить костыль. Одно. Чем больше будет людей, которые будут просить, тем вернее костыль останется у того, кому нужнее.
Господа, почему нельзя схватить пьяницу, отнять у него в конце концов костыль, если надо связать, запереть.
Мы в нашем праве, мы справедливы, пьяница нет. Наше дело восстановить право, ограничить, схватить за руку, арестовать, убить преступного пьяницу. Почему это нельзя?
Мужик вышел вечером за двор и видит: вспыхнул огонек под застрехой. Он крикнул. Человек побежал прочь от застрехи. Мужик узнал своего соседа-врага и побежал за ним. Пока он бегал — крыша занялась, и двор и деревня сгорели (Дневник 1884 г., начало // 49: 61).
По-честному всегда у человека есть срочное дело, важное как тушение пожара, с которого взаимное выяснение справедливости собьет. Тогда сгорит дом и вся деревня. Две логики, ясные и прямые: одна доспорить, доказать, отсудить, расправиться; другая — не выпустить дело из рук, как затушить пожар или донести непотухшую свечку, когда не осталось и уже никогда не будет ни одной спички.
Мы не имеем этих глаз Толстого. Нам скорее кажется наоборот, что если остановить несправедливых и отнять у них средства зла, восстановить справедливость, тогда можно будет заняться делом, а без этого не надо, всё равно всё отнимут.
Толстой видит, как эта логика справедливости и выяснения прав создала до сих пор историю человечества.
Я сейчас перечел среднюю и новую историю по краткому учебнику.
Есть ли в мире более ужасное чтение? Есть ли книга, кот[орая] могла бы быть вреднее для чтения юношей? И ее-то учат. Я прочел и долго не мог очнуться от тоски. Убийства, мучения, обманы, грабежи, прелюбодеяния и больше ничего (Дневник 1884 г. // 49: 62).
На следующий семестр, осенний, если мне позволят здесь, если нет то в Институте философии, я хотел бы начать курс философия права [98] .
Осмысленное отношение к праву возможно только в перспективе освобождения от метрического понимания социума как комбинации частных я.
Логика частного права телесной личности, единственно понятная в теперешнем понимании закона, противоположна тому, что Толстой называет разумение. В разумении — это движение — распадаются стены того, что Керкегор называл персональной тюрьмой, которую строит для самого себя каждый человек. Одна из главных функций Индры, центрального деятеля в ведийском мире, — разрушение (раздирание) городов. Каким-то чутьем, рыща повсюду в поисках выхода из тесноты, в которой ему становится душно, Толстой после Конфуция и Лао-цзы набредает на Ригведу. Он читает на языках, переводит осмысливая и превращая в свое — русское? Как сказать. Просто своё, не русское. Отношение между русским и Толстым такое же, как между Толстым и им самим. Кто разобрал свое я, разберет уж и свою национальную принадлежность.
98
<Курс «Введение в философию права» читался в МГУ в осенний семестр 2001-го и в весенний семестр 2002 г.>.
Приучать себя думать о себе, как о постороннем; а жалеть о других, как о себе. […] Как хорошо, нужно, пользительно, при сознании всех появляющихся желаний, спрашивать себя: чье это желание: Толстого или мое. Толстой хочет осудить, думать недоброе об NN, а я [слово: я подчеркнуто дважды] не хочу. И если только я вспомнил это, вспомнил, что Толстой не я, то вопрос решается бесповоротно. Толстой боится болезни, осуждения и сотни и тысячи мелочей, ко[торые] так или иначе действуют на него. Только стоит спросить себя: а я что? И всё кончено, и Толстой молчит. Тебе, Толстому, хочется или не хочется того или этого — это твое дело. Исполнить же то, чего ты хочешь, признать справедливость, законность твоих желаний, это — мое дело. И ты ведь знаешь, что ты и должен и не можешь не слушаться меня, и что в послушании мне твое благо (8.4.1909 <ПСС, т. 57>).
Здесь я уже не частный, или, точнее, не тот, на кого можно посмотреть и значит кого можно описать (именовать), а тот, кто смотрит. Это Толстой говорит уже зайдя далеко по пути высвобождения глядящего?
Как сказать. И здесь мы касаемся кажется разгадки того, о чем много говорили прошлый семестр, о постоянных срывах Толстого.
И это связано с аскезой и успехом.
Аскеза может возрастать, подвигаться только в лабораторных условиях — одинаково какая, научная, спортивная или монашеская.
В общих не лабораторных условиях здесь навыка нет, не накапливается.
Бродский: где начинается навык, кончается поэт (Аверинцев: сам Бродский срывался на привычное, не выполнял это правило. Я: потому он и находил нужным повторять это себе).
Один американский ученик Хайдеггеру: почему с вашей философией я каждый день снова и снова чувствую себя жалким новичком. Хайдеггер, мгновенно, не думая: и я каждое утро чувствую себя так же.
Накопляйте, привыкайте. Настоящее дело каждый раз начинается заново и привычки не набирается.