Дни
Шрифт:
Это в определенной интонации он такой; в другой интонации он грудной и чистый.
Мы действительно слишком однозначно определяем свои голоса; а они — разные…
В положениях наших разных.
— Да: вечером.
— Я свободна.
Спокойное, ритуальное.
— Так вы как…
Я договариваюсь слишком долго: есть для меня процесс первый.
Она приходит вовремя; она, надо сказать, всегда приходила вовремя, кроме… кроме. И работала она хорошо.
…Собственно, почему в прошедшем времени? и работает.
Для меня, надо сказать, —
Будто она скрывает нечто.
Она пришла вовремя, но я не буду долго об этих свиданиях; скажу лишь, что я как-то мучительнейше целовал, обнимал ее после кабаков на улицах. И это, как и водится, в ту эпоху привязывало ее ко мне: на второй раз она сама явилась, вызвав меня с середины моего семинара и, в пустом коридоре, прямо глядя и ничего не говоря. Глядя «спокойно»: тут на письме уж точно будут кавычки. Этакая… покорная мегера…
Но в самих-то кабаках мы сидели и плохо и неуютно; ныне одна из первейших моих ассоциаций в связи с нею — чувство темного (морально темного), оголтелого кабака, мелкое чувство постоянной малой опасности: она, как блюдо меда, неизбывно привлекала к себе всех ос, и шершней, и шмелей и не противилась этому… И ее скрытность, и отчуждение; и ее фраза: «Так не понимать…» (душу).
Это я: это я не понимаю женскую душу…
Поделом: я отчасти кривлялся, рисовался…
Но происходило это оттого, что я чуял лед некий; лед!
Лед!
Я не знаю, в чем это именно в ней сказывалось; в неразговорчивости ее, что ли?
Но порою она бывала и разговорчива; она, как это случается с женщинами, притом часто как раз с зависимыми от тебя внутренне, вдруг начинала молотить чушь, вдаваться в подробности; иногда она и «умолкала» — молчала подолгу, но в этом ее молчании не было, мне кажется, враждебности или сухости, или тайны; я и спросил ее — и она ответила:
— Да нет, что ты? Ну, я такая; я вот молчу, и все. Тут нет ничего такого. Я иногда болтлива; а тут — молчу. Это после болезни. Иногда — так.
— После болезни — какой?
— Ну… это долго… да у меня полно болезней.
— Например.
— Например, язва… была…
— У тебя?! Язва желудка?
— Да.
— Так, во-первых… Во-первых, ведь это должно быть видно: по коже, по — да мало ли. И пьешь ты, как…
— Ну, пью, ну, и да. Но я пью крепкое, я сухое там, шампанское, стараюсь избегать, — терпеливо разъясняла она. Она, и нередко, вдруг тоже принимала тон родителя по отношению ко мне. — А кожа у меня темная; ты разве не заметил? А темная кожа — она не отражает… Но если приглядеться, то видно. Шелушится иногда… Но у меня косметика. Накрашенный и ненакрашенный человек — это совершенно разные вещи.
— Зачем ты красишься; ты и так…
— Ну, это все понятно. Но мне идет.
Я вынужден был согласиться.
— И все же, все-таки: я, например, втайне люблю, когда женщина вся естественна: и внешне тоже. И почти все мужики…
— Ну, во-первых, не все. А во-вторых — зачем вечно говорить то, что и так понятно? Зачем всегда выговаривать то, что и так, без слов и без расчленения, должно быть понятно? — высказала она одну из любимых своих жизненных платформ-постулатов. Конечно, внешне жизненных…
Я заметил в ее речи эти два слова: нарочитое «человек» вместо «женщина», — тем самым она — ах, коварная, ехидная нечаянность жизни, ее речей в самой их нарочитости! — тем самым она как раз напомнила, что она — женщина; и это «вечно» — это женское, семейное «вечно», когда мы, по сути, едва знакомы.
— У меня и туберкулез был. Начинался, — неожиданно добавила она.
— Ну, ты даешь, — спародировал я голосом настрявший оборот. — Но это все?
— Нет, не все.
— Не хватит ли?
— Вот… выходит.
Я тактично ждал — мало ли какие болезни; она молчала.
— Ладно. Так из-за чего мы сегодня ссорились? — перевел я разговор (дело было на улице, я провожал ее) — испытывая любопытство, но сохраняя форму; мне иногда удавалось это с нею.
— Да, мы ссорились… Ты знаешь, я терпеть не могу ссориться. Зачем ссориться? Ну, зачем ссориться? — вдруг спросила она с напором. — Разве нельзя без этого?
«В самом деле — зачем?» — думал я; она порой обладала… этим прямым влиянием истины.
Впрочем, женщинам это вообще свойственно… Дело за малым — за истиной.
Мы шли.
Я не знал, в чем ее холод; но он — был.
Я говорил ей об этом…
Она вроде понимала — и объясняла болезнью, которая — последствия от которой — в это время года обостряются; болезнью, о которой она «скажет — потом».
— Как ты ко мне относишься?
— Я к вам, Алексей Иванович (она мгновенно переходила на «вы» и на вот этот тон), очень хорошо отношусь; а так… так что ж. Такая уж я… сейчас. Я вот и молчаливая стала.
— Ну, ладно.
Притом любопытно, что хотя это все началось с заявления о пустой отцовской квартире, — какой мужик не заметит таких слов, да при всех этих взглядах! — но далее, при свиданиях, она, что тоже умеет женщина вообще, а такая в особенности, — она искусно уводила от сей темы, будто ее и не было; а я не настаивал — «раз так» — у меня, повторяю, своя амбиция; она была из тех, что считают — «мужчина должен все устроить»: так и говорила она. Правда, она это говорила не о технике любви, — мы, надо сказать, эти темы вообще с ней не обсуждали, — а о чем-то ином; с другой стороны, она совершенно добродушно — без раздражения дожидалась в разных очередях и пр., когда я, полный дурак в этих делах, таскал ее по всяким чужим мне кабакам. Ибо свои, при нашем «круге» и, как ни говори, «положении» ее и моем не всегда были удобны… Вообще она была женщина во всем, что касалось ритуала, постановки, внешнего поведения с мужчиной и чувственности как таковой (как выяснилось потом); но она была мужчиной — мужчиной — в чем?