До свидания, Светополь!: Повести
Шрифт:
Как жарко! Он открывает глаза. Нет, не буксует — вперёд мчится, но дорога странно далеко от него. И лобовое стекло далеко. Не он — другой человек за баранкой. Кубасов — вспоминает он, и глаза его снова закрываются.
Куда везут его? В больницу? Зачем? Неужели не разрешат ему умереть дома? Он не принесёт им хлопот — все будет спокойно, как на скамейке у бильярдной, когда он лежал, а сын держал его руку… Сомов с трудом приподнял голову. Незнакомые дома, размалёванное усатое лицо — реклама фильма? Где они едут? Он хочет домой, надо попросить, чтобы отвезли домой, — больше он не убежит от них.
Лишь он один бессовестно счастлив среди них — только он, а они, дорогие его люди, живут в тоске и однообразии. Почему? Или действительно счастья на земле не хватает на всех, и если одному хорошо, то другому непременно плохо? Неизвестно… Все кончено, он завершил своё, но о самом главном знает так же мало, как полвека назад.
А может, никто не знает? И тотчас все запротестовало в нем. Неправда! Должны знать! Это он сбился с пути, заплутал, но нельзя же по одному нему судить о мире. Надо объяснить это Косте. «Все люди злы. И я, и ты. Даже ты! Я мизинцем трогал твои шрамы… Но если ты такой — ты! — то что с остальных взять?» Как заблуждается мальчик!
Отвернувшись, в окно смотрит. Что любопытного увидел он там? Мелькали белые домики в зелени садов — за городом едут. Теперь Сомов узнавал местность.
Руку стал подымать, чтобы положить на колено сына, но всякий раз, когда удавалось оторвать её от сиденья, машину подбрасывало и рука падала.
— Тебе плохо? — услышал он голос Любы. Её запах различил: что-то молочное, вперемешку с укропом, — Может, остановиться?
Совсем близко её лицо — старое, с тусклым взглядом неживых глаз. Сколько вытерпела из-за него! Сквозь растрёпанные от сквозняка жидкие волосы просвечивает кожа. Он берет её руку, тянет, напрягаясь, к себе. Люба не понимает. Силится угадать, но не может и молча подчиняется. Она привыкла уступать ему, не понимая и не спрашивая.
Ко рту подносит он эту заскорузлую руку с тупо остриженными толстыми ногтями. Благодарно, медленно целует. Кожа шершава и постным маслом пахнет. Он гладит её, снова целует искалеченными губами, а когда подымает глаза, видит в её взгляде усилие — словно старается вспомнить что-то и не может.
Поворачивают куда-то, и ещё, ещё, и уже не просто поворачивают, а вращаются на месте. Зачем посадили его на эту карусель? Ему дурно, он просит остановиться, но никто не слушает его. В бездонную воронку увлекает его это бешеное вращение. Какие-то обломки, деревья с корнями, мёртвая коза. Нет, коза жива — жёлтый глаз ворочается в немом ужасе. Через круглое стекло видит Сомов этот выпученный глаз, недоумевает — откуда стекло, но тотчас узнает: кислородная маска.
Потом все замирает, но по инерции он куда-то плывёт ещё. Женские голоса. Обеспокоенно и негромко обсуждают что-то. Белые халаты видит он, но, кажется, это уже наяву. Как хорошо, что наяву это, а не то, другое, не чудовищная воронка, которая засасывает всех! Сомов благодарно улыбается. Ему трудно смотреть — яркий свет режет глаза, — и он опускает веки. Чьи-то
Не оставляют. Волокут куда-то, он стонет и сквозь сон просит, чтобы его не трогали. Над ним висит неприятный мужской голос. Кубасовский… Кажется, из машины вытаскивают. Он отчаянно помогает им. Ни минуты не желает он больше оставаться тут!
— Я возьму. — Опять мужской голос, но уже другой, родной — недовольный и ломающийся. Сомов благостно замирает.
На узкой, не на своей койке лежит он, но вот койка подымается и плывёт. Носилки, догадывается Сомов. Почему носилки, разве он сам не в состоянии?
Высоко над ним густо синеет небо. Только что его не было. Откуда же взялось оно — ведь он не открывал глаз?
Но это не бред, небо настоящее и даже раскачивается слегка. Так уже было однажды. Только тогда вразброс висели крошечные облака и сильно пахло палёным. Он думал, это конец, просил оставить его. Неотвратима и закономерна казалась ему смерть — как он мог жить на земле, где уже не было ни Наташи, ни девочек?
Носилки замерли на секунду и стали наклонно подыматься — по ступенькам несут. Сейчас небо исчезнет — теперь уже навсегда. До последнего мгновения смотрел Сомов на остающееся небо и, лишь когда белый потолок юрко потёк над ним, закрыл глаза. «Какие низкие потолки», — подумал он.
Его раздевали, укладывали, и он безропотно подчинялся. Только кровать была не его — он почувствовал это сразу. Почему на чужую кровать? И палата не его — другой запах, нежилой, с привкусом хлорки. Просторно и тихо — ни кашля Рогацкого, ни мирного дыхания старичка Маточкина. Где он?
Что-то холодное сунули в рот, и он с облегчением почувствовал, как трудно дышалось мгновение назад. Кислород… Он вдыхал и наслаждался. Потом его приподняли. Короткая боль укола… Это уже лишнее.
В отдалении тихо переговаривались голоса. Он узнавал их: Костя, Сергей Сергеевич, Люба. Как хорошо, что они ещё здесь! Сомов впитывал их голоса как кислород.
— Может, мне остаться? — прошептала Люба.
«Да, да, останься», — хотел сказать Сомов, но ворту — трубка. А Мая? С кем будет Мая, если Люба останется?
— Зачем? — произнёс Сергей Сергеевич, и Сомов мысленно поблагодарил его за это. Люба должна ехать! — Это может быть ещё долго, — сказал Сергей Сергеевич.
Что — это? Ах, да — смерть. Или агония? Но если это агония, то почему люди говорят о ней с таким ужасом? Ничего страшного нет в ней. Напротив, ему редко когда бывало так славно. У него есть Мая, у него есть сын… Какой он умница, что не умер тогда!
Голоса удалились. Сомов открыл глаза. Простор, который рисовали воображению тишина и уличный запах хлорки, враз сузился до тесного потолка. Изолятор… Сюда переводили совсем безнадёжных. Это правильно, одобрил Сомов. Каково остальным, когда кто-то умирает под боком.
Рядом звякнуло. Не выпуская изо рта трубки, осторожно повернул голову. Спиной к нему высилась над кроватью массивная фигура в белом халате. Сомов с удовольствием узнал Верочку. Над склянками склонилась. Ещё укол? Он вспомнил о вчерашних ромашках. Не успел…