До свидания, Светополь!: Повести
Шрифт:
Мы сидели у меня в кухне, потягивали коньячный спирт, который привёз Никита из Алафьевской долины, где ему взахлёб хвалили Бориса Ивановича за какие-то необыкновенные сепараторы, а заодно пели дифирамбы и ему, начальнику, сумевшему переманить в Светополь такого специалиста. Стиснув зубы, Никита проклинал день, когда в голову ему пришла эта идея. «Понимаешь, — говорил он, глядя перед собой неподвижными глазами, — это же страшный человек. Страшный… — и посмотрел на меня пытливо и тяжело. — Не веришь». (Не вопросительно — констатируя.) Я подлил себе и ему, дыню подвинул (её тоже привёз Никита, и она, несмотря на декабрь, была отменной). «Ну уж не такой, наверное, страшный». «Страшный! — И ещё раз, навалившись грудью на стол: — Страшный». Впившиеся в меня васильковые глаза ждали, когда же я начну возражать, чтобы опрокинуть мои хлипкие доводы. На другое попытался я перевести разговор, и тогда, перебивая мою неуместную речь, последовало ещё одно «страшный!»
Я чувствовал себя прескверно. Я чувствовал себя так, словно в чем-то предаю Уленьку. Не Бориса — Уленьку. «А что здесь должно быть?» Дурака валял… Никита прекрасно понял это. «И ты туда же…» — с упреком. «Перестань, Никита. Давай выпьем», — и поднял рюмку, но он процедил упрямо: «И ты туда же! Вот он, ваш Борисик… В эфире кружится, тонкая душа, а Питковский в дерьме копается».
Это не с кондачка говорилось. Не из тех людей был Никита, кто начинает ни с того ни с сего разводить теории. И понадобились они ему, конечно, не затем, чтобы за рюмкой коньячного спирта обрисовать сущность своего бывшего протеже. Ох, не затем. Я прямо посмотрел ему в глаза и встретил взгляд, который не дай вам бог испытать на себе. Нет, вовсе не из-за эфира и не из-за пустоты вот здесь (я тоже постучал себя по груди) воспылал он ненавистью к человеку, которого ещё недавно на руках носил. Ведь ни эфир, ни пустота не смущали его, когда полгода назад он заставил этого анархиста работать на общее дело. Никакой опасности не было тогда, а сейчас вдруг появилась. Опасность для кого? Для управляющего трестом Питковского, который печётся о сельском хозяйстве области? Или для супруга Уленьки Максимовой? Я так и сказал: Уленьки Максимовой, и он, не подымая глаз, поправил: «Питковской. Её фамилия — Питковская».
Будто я не знал этого! Но моя оговорка дала новое направление его мыслям. Он поднял глаза и долго глядел на меня взглядом яхтенного капитана, который всматривается в горизонт. «А ведь ты очень давно знаешь её». — «Ещё бы! — сказал я. — Лет тридцать». Он не опустил глаз. «Ты думаешь, с ней легко жить?» — «С Уленькой?» — не понял, вернее, не поверил я. «С ней самой… — Усмехнулся, зная, каков будет мой ответ, и заранее прощая его. И вдруг лицо его сделалось жёстким. — Но я смогу! — Точно какую грозную клятву дал. — Я смогу…» — «Ну, естественно», —пробормотал я. Он не услышал — о своём думал. Потом перевёл дыхание и снова увидел меня. «Помнишь, курагой ты нас угощал? Меня и Ульку. Когда узнал, что расписываемся?» Было дело, но не это почему-то вспомнилось мне, другое, когда сын у него родился. Как ждал он его! Женька, которому Инга уже подарила двух пацанов, бился об заклад, что у Никиты в жизнь не будет мальчишек. Только девочки. Одна есть, теперь ещё одна появится, а захочет третий раз рискнуть — третья будет. И ничего кроме. «Я не шучу…
Вот увидишь». — И смотрел серьёзными глазами, которые так любили светопольские зрительницы. Разозлить хотел? Напрасно. Никита смущённо улыбался, ладонью щеку тёр, бубнил: «Посмотрим».
Более суток мучилась Уленька. Мы сидели в их тогдашней комнатушке вдвоём, пили чай. Именно чай, хотя в буфете стояло наготове несколько бутылок. Никита не прикасался к ним. «Пока не…» — и красноречиво качал головой, опуская (сглазить, что ли, боялся?) слово «родит». Теперь ему было все равно, кто появится — мальчик ли, девочка, только бы скорей. Телефон–автомат располагался в квартале от дома, и за вечер мы трижды ходили звонить — последний раз уже в двенадцатом часу, когда он отправился провожать меня. Жил я на другом конце города, но он уговорил меня пройтись пешочком и по пути не умолкал ни на минуту. «Ну уж завтра, будем надеяться…» — проговорил со смешком, когда мы прощались, и вопросительно, жалко заглянул мне в глаза. Я браво заверил, что все будет в порядке, и с облегчением оставил его на улице, ибо нет на свете ничего тягостней, нежели томящийся в ожидании будущий отец, к тому же из суеверия ничего, кроме чая, не пьющий до определённого часа.
Час этот грянул, на моё несчастье, в три ночи. Меня разбудил звонок в дверь, сперва деликатно–коротенький, и почти тут же — нетерпеливый, длинный, оглушительный. «Сын, — проговорил Никита и глупенько засмеялся. — Сын!» Из-под каждой подмышки торчало по бутылке.
Никто из нас — ни Уленька, ни я, естественно, ни даже Инга, у которой с Никитой с самого начала установились грубовато–дружеские отношения, позволяющие обо всем говорить напрямую, не спрашивали об обещанной Борису квартире. В том самом экспериментальном доме, помните вы, собирался дать её Никита, где намеревался и сам жить. А что теперь? Сказать, что служебные отношения между инженером по холодильным установкам Шенько и управляющим Питковским были натянутыми, значит ничего не сказать. Конфронтация — вот точное слово. Причём открытая, у всех на
Как ни в чем не бывало возился в угодное ему время со складами и теплицами, чинил механизмы, от которых все отказывались, к Рае Шептуновой хаживал — и на работу к ней, где, сдвинув шляпу, таскал с места на место ящики со склянками, и домой — пить чай да играть с её сыном в шашки — и улыбался. Все нипочём ему! В том числе и катастрофа с жильём, что теперь уже неминуемо должна была разразиться.
Наступил декабрь, дом стоял готовенький, и хотя было официально объявлено, что из-за традиционных недоделок заселение к Новому году не состоится, всех лихорадило. Кроме Бориса. Улыбаясь, он говорил, что в январе у него будет квартира. И даже приобрёл журнальный столик, который пока что держал в общежитии.
Что это было? Валял ли по своему обыкновению дурака (написал и думаю: а почему, собственно, «по своему обыкновению»? Ну, да ладно…) или всерьёз верил, что управляющий сдержит слово?
Никто не разубеждал его. Никто не говорил, что он не увидит обещанной квартиры как собственных ушей. Быть может, это считалось самоочевидным? В тресте есть люди, которые имеют на жилплощадь куда больше прав… Уленьки не было при этом разговоре, а перед нами зачем оправдываться, и тем не менее Никита деревянным тоном сообщил, что ему кадры нужны, а радиолюбитель покажет хвост, как только получит ордер. Это и дураку ясно… А если и не покажет, все равно придётся распрощаться с ним, потому что дальше терпеть его разлагающее влияние немыслимо. «Я требую дисциплины, а мне — пальцем на него. Вот Шенько… Или, спрашивают, на него нет управы? Есть управа! За моей спиной, — Никита похлопал себя по могучему плечу, — коллектив! Я волю коллектива выражаю».
В подробностях припоминая сейчас этот разговор, ясно вижу: Никите требовалась наша поддержка.
Зачем? А затем, чтобы не дрогнуть перед собственной женой.
Помните слова, которые он произнёс в тот наш холостяцкий вечер с коньячным спиртом? «Но я смогу…» Сначала: «Ты думаешь, с ней легко жить? — а потом, с ожесточением: — Но я смогу!»
Что означала эта загадочная клятва? Я думаю, это была клятва перед самим собой — устоять в единоборстве с Уленькой. Устоять, как бы тяжело ни пришлось, ибо слишком многое ставилось на карту. И стабильность коллектива, и его, руководителя, престиж, и благополучие семьи — да, благополучие семьи тоже. Он ни в чем не подозревает Уленьку — упаси бог! — но он не слепой и он видит, как действует на неё присутствие этого типа.
Будь Никита малость повнимательней, он заметил бы, что «так действует» на неё не только Борис, но и кое-что другое. Та же музыка, например. Или с громом разбивающиеся о камни морские волны.
Баллов около семи было, не меньше (яхтенный капитан определил), поэтому ни о какой подводной охоте не могло быть и речи. Довольствовались ухой, только без рыбы, как сострил Женька. Но все остальное было положено: и картошка, и лавровый лист, и корень петрушки. Инга попробовала, вытянув губы к деревянной ложке, удовлетворенно прикрыла глаза и кивнула на сидящую на обломке скалы Уленьку. Никита позвал её, но она не услышала — так грохотали волны, и тогда он, перегнувшись через соседний валун, коснулся её плеча. Она не вздрогнула, а лишь слегка сжалась и повернулась не сразу, а секунду или две спустя. Огромные глаза её были чужими — да–да, чужими, я это помню точно, а Никита ничего не заметил. Да и что замечать? Забылась, глядя на волны, ему это знакомо, он и сам любит природу.
Никто из нас, понятно, не присутствовал при объяснении супругов. Да и было ли оно? Уленька ведь прекрасно понимала, как болезненно для мужа каждое её слово в защиту Бориса. Скорей всего, она молчала. Об этом, о главном сейчас, молчала. Но её подавленное молчание было хуже любых слов, ибо против одних слов можно выставить другие слова, а уж в умении мыслить логически Никита побивал её запросто. Но попробуйте опровергнуть молчание! Поэтому вся его тактика и вся стратегия сводились к тому, чтобы подкупить жену. Не в вульгарном смысле этого слова — до этого он не опускался, — а подкупить морально.