Догоняя Птицу
Шрифт:
Имелась еще и третья, совсем трагическая и невероятная: некто неизвестный, предположительно, молодой мужчина, в самом деле умыкнул, похитил, выманил уже смертельно больную, не вылеченную ни лучшими российскими, ни дорогими заграничными докторами Гиту и увез к себе домой, где она умерла несколькими днями позже. А потом решил замести следы: ночью вынес на руках мертвую Гиту из дома, отвез подальше - на окраину, к какому-то парку, к каким-то пустырям, постелил на земле одеяло, сверху положил тело и укрыл пальто.
Что он чувствовал, укладывая Гиту поверх одеяла - этот безвестный отчаянный человек? Как вел себя, укрывая ее пальто - торопился, брезгливо морщился или беззвучно рыдал?
По
* * *
В гости к ее родителям Лота собралась в середине зимы. Сама не могла понять, как решилась.
Впрочем, нельзя было не позвонить и не заехать, она же часто бывала у них дома.
Она позвонила из автомата у метро. К телефону подошла Гитина мать. По голосу Лоте показалось, что она куда-то торопится, но все равно ответила в трубку: заходи. Она всегда была такая - бесстрастная, равномерно-вежливая.
Было холодно, Лота разговаривала с Гитиной матерью, прикрывая рукой свободное ухо, а изо рта у нее шел пар. И от лиц прохожих тоже поднимался пар. Прохожие шли быстрым шагом, угрюмо глядя под ноги в снежное месиво. Им не терпелось поскорее сесть в трамвай или спуститься в метро.
Лота не знала, что берут с собой в дом, где недавно кто-то умер. Конфеты, цветы? Она ни разу не бывала в таких домах. Будто собиралась в больницу навестить неизлечимого больного - все понимают, что он скоро умрет, и сам он об этом знает, но его все равно навещают. Заходят в палату и болтают о всякой ерунде - погоде, клюквенном морсе, книжке на тумбочке - и ни слова о будущем, все разговоры - только о настоящем. Бедный больной заперт в этом чертовом настоящем, как в герметичной барокамере, куда вот-вот перестанут подавать кислород.
Лота прошлась взад-вперед по площади возле метро, по хрустящему снегу, зашла в цветочный киоск, где продавались эквадорские, как ей объяснили, розы, убедилась, что денег все равно не хватит даже на одну-единственную, самую паршивую эквадорскую розу, не обнаружила в гастрономе приличных недорогих конфет и, на всякий случай, не стала покупать ничего.
В почерневшем саду возле крыльца неопрятно торчали вовремя не срезанные замерзшие цветы. Дверь открыла Гитина мама - как всегда ухоженная, приторно-вежливая. В ушах бриллиантовые серьги, крошечные пальцы унизаны кольцами. Лоте показалось, что она стала еще меньше ростом и рот у нее сделался еще печальнее - вместо растерянно опущенных уголков между щеками и носом пролегли две глубокие горькие борозды. Увидев Лоту, она насторожилась. Лотин визит вряд ли ее обрадовал: она же думала, что это Лота была с Гитой в Крыму в те последние, роковые для ее здоровья летние месяцы.
– Туберкулез. Милиарный туберкулез. Острейшая форма. Поздно поставили диагноз, - спокойно рассказывала Гитина мама, не глядя Лоте в глаза.
– И ты, девочка, срочно проверься. Обещай, ладно? Я дам адрес, они там никуда не сообщают. Завтра же сходи, не откладывай. И друзьям своим скажи, чтобы проверились, - тоже очень спокойно добавила она.
Два раза повторила: туберкулез.
Лота, потрясенная, молчала.
Даже в больнице она не встречала, чтобы туберкулезом болели обычные люди. Больных изредка проверяли на сифилис, еще реже - на мифический СПИД, в который никто особо не верил, но Лота ни разу не слышала, что бы кого-то проверяли на туберкулез. Она не знала, где и как проанализироваться таким образом, чтобы не влипнуть в учетно-диспансерное болото. Туберкулез ей казался такой же атавистической, а заодно и бюрократической рутиной, как бубонная чума или сибирская язва. Один месяц - и угасла Гита: задохнулась, как рыба, вытащенная на воздух. Одно легкое рассыпалось в труху, другое представляло собой дырявую тряпочку. Лота видела фотографии таких легких в анатомическом атласе. Они были похожи на жухлые осенние листья, когда мороз уже ударил, а листья еще не убрали. Умереть от туберкулеза в конце двадцатого века это все равно, что ходить по улицам с переносицей, провалившейся от сифилиса. Средства найдены давным-давно. Пусть даже милиарный, пусть острейшая форма. Не сумели спасти: поздно было.
– Она была слабенькая. Плохо питалась. Простужалась и болела, сама знаешь. У нее там даже не было теплых вещей! Зимой ходила в плаще, - вздохнула Гитина мать.
– Вы хотя бы следите за собой, девочки.
Они с Гитиной матерью стояли в прихожей - в дом она Лоту не приглашала - и Лоте хотелось прижать руки к груди и сказать: "Я тут ни при чем". Но ее слова могли огорчить мертвую Гиту, которая считала, что матери так спокойнее - поменьше знать. И Лота молчала.
Значит, еще тогда, той весной, родиной всех Лотиных воспоминаний о Гите - она была до краев наполнена смертью, всюду роняла ее семена, и если поднести к ней датчик вроде счетчика Гейгера - она бы вспыхнула и засветилась, как огни на мачте в грозу, или затрещала, как скатерть, которую разрывают пополам. У Гиты в шкафу лежал Лотин любимый свитер - она собиралась забрать его с собой в Питер, а Лота забыла его забрать, когда приходила к ней в гости в последний раз. И две Лотины книги - одна непрочитанная, другая библиотечная. Но неудобно было спрашивать Гитину мать о такой ерунде. Ее дочь умерла навсегда, а эти ничтожные предметы по-прежнему лежат в ее комнате наверху, потому что они бессмертны. И Лоте, видите ли, по-будничному, по-деловому необходимо получить их назад у тех, кто остался жить в одном доме, под одной крышей с этими бесстыдно бессмертными предметами.
Гитина мать стояла перед Лотой маленькая, изящная, уютная в своем шелковом кимоно, словно породистая домашняя кошка, и что-то быстро говорила, хмуря брови и глядя круглыми, лишенными выражения совиными глазами куда-то мимо Лоты. Как будто опасалась, что Лота повернется и уйдет или, наоборот, начнет стаскивать с себя рюкзак и пальто и теснить ее к гостиной, где с ней придется что-то делать - поить чаем, например.
Вскоре Лота извинилась, надела шапку и сказала:
– Мне пора, на работу опаздываю.
Ведь Гитина мать не знала, что работы у Лоты больше нет. И ее напряженное лицо разгладилось. Она казалась непривычно умиротворенной, и Лота подумала: когда такое горе, слез нет. Может, Гитина мама вообще разучилась плакать и не заплачет уже никогда.
– Остались вещи, - сказала Гитина мать неожиданно потеплевшим голосом.
– Мы их раздавали друзьям. Если хочешь, можешь подняться и тоже что-нибудь взять себе.
– Нет, спасибо, - ответила Лота чересчур, наверное, поспешно.
Она подумала, что это как прикоснуться к мертвецу, лежащему в гробу - Лоту всегда пугало, что когда-нибудь ее заставят это сделать.
– Может, щей поешь?
– неожиданно спросила Гитина мама.
Она просто сразила Лоту этими щами - это уже не просто чмокнуть покойника в щеку, а нагнуться и поцеловать в губы.
– Верочка их любила...
И тогда Лота разделась, уселась за стол и съела тарелку щей, хотя никакая еда в мире в этот миг не лезла ей в горло, а вилка, которую ей дала Гитина мама, ужасала возможной инфицированностью. Но она старательно жевала и глотала, не чувствуя вкуса. Она добавляла в щи кетчуп и майонез, заедала их белым хлебом и даже отламывала кусочки молочного шоколада и тоже засовывала в рот вместе со щами, как это делала Гита.