Докер
Шрифт:
— Что это у вас в термосе? — спрашиваю я у сестры.
— Какао, товарищ капитан, — виновато отвечает она.
— Так какого черта он не пьет?
За нее отвечает опекун:
— Он боится, что его отравят, товарищ капитан.
— Переведите ему! — говорю я солдату. — Мы не немцы! Мы русские! Мы никого не травим.
— Я ему говорил, — снисходительно улыбаясь, отвечает опекун. — Не верит. — И он, нагнувшись к раненому, начинает лопотать по-немецки.
Немец, глядя в сторону, качает головой.
— Вот видите! — говорит опекун.
— Почему вы за ним
Опять за нее отвечает опекун:
— Приказано, товарищ капитан. Приказано сохранить ему жизнь. Эсэсовец нужен как «язык». — И, хорошо осведомленный в делах полка, он рассказывает много интересного про дивизию СС. Кочующая эта дивизия. Ее видели на разных участках фронта. Видимо, дивизию используют как ударную силу. Унтер-офицеру надо во что бы то ни стало сохранить жизнь! Через него, может, удастся узнать что-нибудь новое об этой дивизии. Ведь еще вчера утром она стояла против полка Сизова, а когда в 14.45 началось наше наступление и артиллерия накрыла весь передний край противника, то немцев там уже не оказалось.
Да, я помню вчерашние бои, помню хорошо и этот передний край. Он был, видимо, построен наспех и выглядел довольно-таки жидковатым: несколько рядов колючей проволоки, а за ней — кое-как отрытые окопчики и слепленные землянки. Ну, конечно, наша артиллерия легко все это сровняла с землей. Уцелели в окопчиках и землянках только одиночки. И то полусумасшедшие! Не шутка — час просидеть под непрерывным шквальным огнем. Но убитыми и пленными оказались не немцы, а мадьяры!.. У убитых я видел что-либо белое в руке — простыню, наволочку, рубаху, носовой платок. Видимо, мадьяры-салашисты собирались сдаться в плен, но опоздали, заговорила артиллерия… Ну, а куда же делась дивизия СС?.. Это я узнаю сейчас от опекуна. Оказывается, немцы за час до нашего наступления отвели свою дивизию в тыл, а на ее место поставили своих союзников — мадьярскую дивизию. Под огонь!.. Но сегодня отдельные роты эсэсовской дивизии снова появились на некоторых участках. Всюду ведут ожесточенные бои. Дерутся до последнего, в плен не сдаются.
На всякий случай я достаю записную книжку.
— Спросите, как звать унтер-офицера?
— Я знаю. Пауль Ленш, — отвечает опекун.
Услышав свое имя, немец вздрагивает, смотрит на меня взглядом затравленного зверя.
— Переведите ему: убивать я его не собираюсь.
Опекун, широко улыбаясь, переводит. И что-то еще добавляет от себя.
— Спросите, — говорю я, — откуда он родом?
— Из Кельна! Слышали про такой город?
— Слышал… Сколько ему лет?
— Двадцать четыре, я уже спрашивал.
— Как он попал в плен?
— Он командир взвода. У него осталось семь солдат. Наши всех их перебили, а его, раненого, взяли в плен.
Увидев, что мы мирно беседуем, снова подходит сестра с термосом, пытается напоить унтера. Но тот снова подбирает губы, качает головой.
Я оставляю немца в покое и отхожу от него. Меня сопровождает опекун. Он с чувством превосходства тут разгуливает среди раненых. Шутка ли: единственный, кто знает немецкий! И шпрехает довольно-таки бегло. Откуда он знает
— У нас была хорошая учительница, — отвечает он на мой вопрос и с чувством благодарности произносит ее имя.
— Да, если бы у всех были такие, — с сожалением говорю я и оставляю его.
У канавки сидит девушка, младший сержант. Она нет-нет да и крикнет: «Помогите!» Она вовсе не вопит о помощи, она просто дает о себе знать.
Я подхожу к девушке. У нее оторвана правая нога выше колена. Перевязана каким-то тряпьем, которое уже успело почернеть от крови. Почернели и брюки. В руке девушка держит кусок ржаного хлеба, ест и плачет.
Рядом с нею старшина — тоже весь в крови. У него пять ран; к тому же он весь изрешечен мелкими осколками. У него шоковое состояние! Пляска святого Витта! Страшно смотреть на старшину. Его бьет мелкая дрожь. Набычившись, он с необыкновенным трудом становится на колени, упирается головой в землю и кувыркается. Он ничего не слышит, ничего не видит, ничего не соображает.
А девушка ест хлеб, вгрызаясь в него большими, крепкими зубами, и свободной рукой ловит старшину за руку, почему-то держит его за кончики пальцев, сквозь слезы повторяет одно и то же:
— Вовка, я рядом, Вовка, это Нина говорит!.. Ой, господи, он ничего не слышит!
А Вовка снова встает на колени и снова кувыркается. Я тащу к ним лейтенанта. Подбегает сестра.
— Сдерите с нее прежде всего это тряпье! — приказывает лейтенант.
Сестра хватает из кармана халата ножницы и несколькими ловкими взмахами разрезает брюки на Нине. Нина мертвой хваткой вцепляется в сестру.
— Ой, мамоньки, не могу, ой, не буду! — плачет и умоляет она.
— Некогда, некогда с тобой возиться! — прикрикивает на нее сестра и по частям срывает разрезанные брюки. — А ну-ка, товарищи мужчины! Отвернитесь! — командует теперь сестра. Пожалуй, это больше относится ко мне.
Вместе со мной, из солидарности, что ли, отворачивается и лейтенант.
— Ну, подумаешь, штанишек у нее нет. Эка беда!.. Куда же ты их подевала? — спрашивает сестра. — А брюки я тебе сейчас подберу, что-нибудь поновее, этого добра хватает.
Я отхожу от них. Лейтенант и сестра накладывают Нине жгут намного выше колена. Кровь они приостанавливают, потому что забинтованный обрубок ноги выглядит совсем белым. Сестра, ворчливая тетка, поднимается и идет в «покойницкую». Она внимательно осматривает умерших. Выбрав на ком-то брюки поновее, снимает их и несет Нине. С трудом натягивает на нее. Вторую, болтающуюся штанину аккуратно загибает и пришпиливает булавкой.
Усталой рукой сестра откидывает прядь со лба, говорит:
— Так и бинт будет лучше держаться. Теперь ты выглядишь молодцом. Правда? — спрашивает она, снова увидев меня рядом с собой.
Нина лезет по карманам брюк и вытряхивает из них содержимое: вылинявший сатиновый красный кисет, самодельный мундштук, сухарь, — и все это безжалостно отшвыривает в сторону. Потом срывает самодельный кармашек, пришитый к поясу изнутри брюк. И тоже отшвыривает! Из кармана выпадает помятый конверт. Видимо, у покойника это было самое дорогое.