Долорес Клейборн
Шрифт:
Сели мы на скамью, и я дала ей еще поплакать. Она поутихла, и я из сумки ей платок достала. Но она глаз не утерла, а только смотрит на меня – щеки все мокрые, глаза провалились, и под ними бурые круги.
– Ты меня правда не ненавидишь, мамочка? – говорит она. – Правда?
– Правда, – отвечаю. – Правда. И никогда у меня к тебе ненависти не было, хоть поклянусь, деточка. Но я хочу распутаться с этим делом, хочу, чтобы ты мне рассказала с начала и до конца. По лицу вижу – ты думаешь, у тебя сил не хватит, но я знаю, есть у тебя силы. И запомни одно: больше никогда никому тебе рассказывать про это не надо будет. Даже своему мужу, если не захочешь сама. Это – как занозу вытащить. Клятву даю.
– Да, мамочка, но он сказал, если я признаюсь… ты иногда совсем сумасшедшей делаешься, он сказал… как тогда, когда ты ударила его сливочником… Он сказал, чуть мне захочется признаться, чтобы я вспомнила этот топор… и… и…
– Нет, так не пойдет, – говорю я. – Начинай-ка с самого начала, как было и что. Но одно я хочу знать сразу: твой отец лез к тебе?
Она голову повесила и молчит. Мне-то другого ответа и не требовалось, но, думаю, ей легче станет, если она это вслух скажет.
Подсунула пальцы ей под подбородок и приподняла ее голову, так что мы в глаза друг дружке посмотрели.
– Было? – говорю.
– Да, – отвечает и снова разрыдалась. Но плакала теперь не так долго и не так горько. Но я дала ей волю: мне разобраться самой надо было, что дальше говорить. Спросить: «Что он с тобой делал?» – нельзя было, я решила, что она толком знать не может. У меня прямо на языке вертелось: «Он тебя трахал?» – но я подумала, что она все равно толком не поймет, даже если я прямо так и брякну… И в голове у меня это словцо так противно отдалось. Ну наконец я сказала:
– Он вкладывал свой пенис в тебя, Селена? В твою киску?
Она мотнула головой:
– Я ему не позволяла. – Тут она всхлипнула. – То есть до сих пор.
Ну после этого нам обоим чуть полегче стало, во всяком случае, друг с дружкой. А чувствовала я внутри одну ярость. Будто у меня внутри глаз, про который я раньше не знала, и вижу я им только длинную лошажью морду Джо, и губы, всегда растресканные, и зубы, всегда желтые, и щеки, всегда обветренные, с красными пятнами на скулах. После этого мне его морда все время мерещилась, будто этот глаз открытым оставался, когда настоящие закрывались и я засыпала. И стало мне ясно, что закроется этот глаз, только когда он умрет. Ну просто вроде влюбленности, только наоборот.
А Селена рассказывает – с самого начала и до конца. Я слушала и ни единого раза не перебила, а пошло все, конечно, с той ночи, когда я об Джо сливочник разбила, а Селена подошла к двери, как раз когда он руку к уху прижимал и кровь текла, а я стояла с топориком, будто и правда прицелилась ему голову отрубить. А я-то, Энди, всего-то и хотела его унять и жизнью ради этого рисковала, только этого она увидеть не могла. А все, что видела, на его чашке весов лежало. Дорога в ад, говорят, вымощена добрыми намерениями. Так оно и есть, я-то знаю. По горькому опыту. Зато не знаю, почему так часто думаешь сделать хорошо, а получается плохо. В этом уж пусть головы поумнее моей разбираются.
Всю историю я пересказывать не собираюсь – и не чтоб Селену оберечь, но потому как она очень длинная, да и сейчас все равно слишком больно все это перебирать заново. Но первое, что я от нее услышала, я вам скажу. Никогда этого не забуду, потому что меня снова ошарашило, как велика разница между тем, чем вещи кажутся, и какие они на самом деле… между тем, что снаружи, и тем, что внутри.
– Он был такой печальный, – сказала она. – У него между пальцев кровь текла, а в глазах были слезы, и он был такой печальный. И за этот его печальный вид я тебя возненавидела даже больше, чем за кровь и за слезы, мамочка, и решила как-то возместить ему это. Я ушла к себе, стала на колени у кровати и начала молиться. «Господи, – сказала я, – если ты не дашь ей больше его мучить, я ему возмещу! И даю
Сами понимаете, что я почувствовала, когда услышала от своей дочки такое через год с лишком после того, как с этим делом покончено было, то есть я так думала. Понимаешь, Энди? Фрэнк? А ты, Нэнси Баннистер из Кеннебанка? Да нет… вижу, что нет. И не дай вам Бог понять.
Ну и она начала за ним ухаживать – приносила что-нибудь вкусненькое, когда он в сарае возился с чьим-нибудь снегомобилем или подвесным мотором, садилась рядом с ним, когда мы вечером телевизор смотрели, сидела с ним на крыльце, когда он вырезал что-нибудь, слушала, как он про политику распространяется, а уж тут Джо Сент-Джордж такую чушь нес, уши вяли. Как Кеннеди отдал все под начало евреям и католикам, как коммунисты на Юге пыжатся открыть черномазым доступ в школы и закусочные и совсем скоро страна погибнет. Она слушала, она улыбалась его шуткам, делала ему припарки, когда у него кожа на руках трескалась, а он не так глух был, чтоб не услышать, как удача к нему в дверь стучится. Политические разоблачения он бросил, а начал разоблачать меня – и какой сумасшедшей я делаюсь, чуть озлюсь, и отчего наша семейная жизнь не заладилась. По его выходило, что вся причина во мне.
А под конец весны шестьдесят второго начал он ее ласкать не совсем по-отцовски. Сперва дальше не шло – ну, по ноге погладит, когда они рядом перед телевизором сидят, а я выйду за чем-нибудь, похлопает по заду, когда она ему пиво в сарай принесет. Ну, это сперва, а потом пошло-поехало. К середине июля Селена, бедняжка, боялась его не меньше, чем меня. А к тому времени, когда я сообразила на материк поехать да расспросить ее, он уже с ней проделал все, что только мужчина может проделать с женщиной, кроме самого последнего… И запугал ее так, чтоб и она много чего с ним делала.
Думается, он бы сорвал ее цветочек перед Днем Труда, да только Джо Младший и Малыш Пит под ногами путались – занятий-то в школе не было. Ну, Малыш Пит просто мельтешился по дому, а вот Джо Младший, по-моему, сообразил что к чему и нарочно мешал. Если так, то пусть Бог его благословит, вот все, что я сказать могу. От меня-то толку не было – я ж тогда по двенадцать, а то и по четырнадцать часов в день работала. И все время, пока меня дома не было, Джо липнул к ней, ласкал, просил, чтоб она его целовала, просил, чтоб она его трогала за «особые места» (это он их так называл), и объяснял, что ничего с собой сделать не может, что должен просить ее – она с ним ласкова, а я нет, а у мужчины есть особые потребности, и все тут. Мне она ничего сказать не могла. Он ей говорил, что я, если она скажет, убью их обоих. И все напоминал ей про сливочник да топор. И твердил, какая я холодная, сварливая стерва и он ничего с собой поделать не может, потому что у мужчины есть особые потребности. Он вбивал ей это в голову и вбивал, Энди, пока она чуть не помешалась. Он…
Что, Фрэнк?
Да, работать-то он работал, только работа у него не такая была, чтоб помешать к собственной дочери липнуть. Я его мастером на все руки прозвала. Так оно и было. Летним приезжим то одно, то другое делал и за двумя домами приглядывал, пока хозяев не было. (Надеюсь, хозяева эти составили список всего, что у них ценного было!) Четверо не то пятеро рыбаков брали его подручным – тащить сети Джо умел не хуже другого всякого, – когда не с похмелья, ну и починкой моторов он подрабатывал. Короче говоря, работал, как почти все мужчины на острове (хотя не так усердно, как большинство), – тут немножко одного, там немножко того. Ну а такой человек сам себе рабочие часы устанавливает; и в то лето, и в начале осени Джо так устраивал, что оставался дома почти все время, пока меня не было. Чтоб Селену к рукам прибрать.