Долорес Клейборн
Шрифт:
Уж раз я всю правду рассказать решила, так чего по мелочам врать? Я ведь не просто плакала, а передник на лицо набросила, да как завою в голос. От всех этих моих мыслей я измучилась и вконец запуталась. А сколько недель уже толком не спала? И ну совсем не понимала, что мне дальше делать. А в голове сверлит: а ведь не так, Долорес, а ведь ты все-таки о Джо и детях думала. Так оно и было, конечно. До того дошло, что я больше ни о чем думать не могла, потому-то я и разревелась.
Уж не знаю, сколько я плакала, знаю только, что, когда перестала, лицо у меня все соплями было
Когда я наконец передник с лица сдернула, гляжу: она сидит себе с вязаньем у окна и смотрит на меня, будто я муха какая-то новая и интересная. Помню, как у нее по лбу и щеке ползли тени от дождя, стекавшего по стеклам.
– Долорес, – говорит она, – пожалуйста, скажи, неужто ты снова позволила, чтобы подлец, с которым ты живешь, опять тебя обработал?
Сначала я даже не поняла, о чем она. Когда она сказала «обработал», мне сразу вспомнился вечер, когда Джо меня поленом ударил, а я его потом сливочником. Но тут до меня дошло, и я захихикала. И уже хохочу во весь голос, как ревела, и тоже остановиться не могу. Понимаю, что больше от ужаса – чтоб опять от Джо забеременеть, хуже и придумать было нельзя, а что мы с ним больше не занимались тем, отчего дети родятся, ничего не меняло, – но все едино, не могу перестать.
Вера посмотрела на меня еще секунду-другую, а потом опять взялась за вязание, будто ничего и не было. Даже снова напевать принялась. Будто для нее самое привычное дело, что прислуга сидит на ее незастеленной постели и воет, как волк на луну. Если так, то в Балтиморе прислуга у Донованов была – поискать.
Ну, тут смех опять перешел в слезы, как дождь вдруг ненадолго переходит в снег во время зимних шквалов, если ветер повернет. Наконец они прекратились, и я просто сидела на ее кровати, обессиленная совсем, да и стыдно мне было… Но и очистилась я словно бы.
– Прошу у вас прощения, миссис Донован, – говорю. – Правда.
– Вера, – говорит она.
– Извините? – переспрашиваю я.
– Вера, – повторяет она. – Я требую, чтоб все женщины, которые закатывают у меня в спальне истерики, называли меня после этого Верой.
– Просто не знаю, что на меня нашло, – сказала я.
– О? – говорит она. – А по-моему, очень хорошо знаешь. Умойся, Долорес, а то лицо у тебя такое, будто ты его в пюре из шпината вымазала. Можешь воспользоваться моей ванной.
Я пошла туда умыться и оставалась там очень долго: по правде сказать, мне страшновато было выйти. О том, что она меня уволит, я думать перестала сразу, как она велела мне называть ее Верой, а не миссис Донован, – с теми, кого хотят выставить вон через пять минут, так не обходятся, – но я не знала, что она устроит. Она ведь бывала очень злой, скажу я вам; если вы до сих пор из моего
– Ты не утонула, Долорес? – окликнула она, и тут уж тянуть нельзя было. Я завернула кран, утерлась и вернулась к ней в спальню. И опять начала извиняться, но она только отмахнулась, но по-прежнему смотрит на меня, как на невиданную муху.
– Знаешь, ты меня до того удивила, что я чуть в штаны не наложила, – говорит она. – Столько лет я тебя знаю, но не представляла, что ты умеешь плакать. Даже начала думать, что ты каменная.
Я что-то пробормотала, что сплю плохо.
– Это я вижу, – говорит она. – Под глазами у тебя два голубых Пикассо, а в руках появилась пикантная дрожь.
– Что у меня под глазами? – спросила я.
– Не важно, – говорит. – Скажи мне, что случилось. Я только одно объяснение могла найти такому внезапному взрыву – что ты попалась. Да и сейчас других не нахожу, должна признаться. Так что, Долорес, просвети меня.
– Не могу, – отвечаю и чувствую, что все это сорвется и ударит меня, как заводная ручка старой модели «форда» моего отца, если за нее не так брались. Если не поостерегусь, то вот-вот опять завою у нее на кровати под передником.
– Можешь и расскажешь, – говорит Вера. – Не рыдать же тебе весь день! У меня голова разболится, и мне придется глотать таблетки, а я их терпеть не могу: они мне желудок раздражают.
Я села на краешек кровати и посмотрела на нее. Открываю рот и не знаю, что я говорить-то буду. И слышу:
– Мой муж примеривается трахнуть собственную дочку, а когда я пошла в банк взять деньги, отложенные детям на колледж, чтоб увезти ее и ребят, оказалось, что он все до последнего цента забрал. Нет, я не каменная. Никакая я не каменная!
Тут я опять заплакала, но уже потише и не стараясь прятаться под передником. А когда поуспокоилась и только всхлипывала, она сказала, чтоб я рассказала ей все с самого начала, ничего не пропуская.
Ну я и рассказала. Никогда бы не поверила, что способна буду рассказать все это хоть кому-то, а уж Вере Донован – тем более. С ее-то деньгами и домом в Балтиморе, с ее ручным красавчиком, которого она держала при себе не только, чтоб он на ее машину глянец наводил, а вот рассказала и чувствовала, что от каждого слова на сердце у меня легчает. Все выложила, как она и велела.
– Вот я и завязла, – сказала я под конец. – Просто не знаю, как мне с этим подлюгой разделаться. Конечно, можно просто забрать детей, уехать с ними на материк и подыскать какое-никакое место. Я тяжелой работы никогда не боялась, да не в том дело!
– Тогда в чем? – спрашивает она, а плед, гляжу, уже почти кончен. Таких быстрых пальцев, как у нее, я больше не видела.
– Он все натворил, что мог, – говорю. – Только вот собственную дочь пока не изнасиловал. Но так ее напугал, что она, глядишь, никогда до конца в себя не придет, и за свои пакости выплатил себе в награду без малого три тысячи долларов. Этого я ему спустить не собираюсь. Вот в чем дерьмовое дело.