Дом мертвых запахов
Шрифт:
Господи Иисусе, бормотал пораженный Томас. Милану он казался похожим на Алису в стране чудес. У него в глазах появился точно такой же блеск, как у профессора, а лицо раскраснелось.
Знаете ли, Карло в своей теории колебаний обосновал все условия создания хороших скрипок, начиная с сорта и качества дерева, а также формулы лака и клея, и вплоть до акустической проверки. Hic Rhodus, hic salta [36] , сказал профессор, предложил гостям вина, а затем и сам немного отпил из бокала. Сел. Как будто он немного устал.
36
Здесь Родос, здесь прыгай (лат.).
Не могли бы вы поделиться с ним этими данными, он бы с огромным удовольствием их записал, с вашего разрешения, перевел Милан просьбу Томаса.
А, вам бы хотелось это иметь, спросил профессор вдруг на немецком, а
Тогда профессор Волни произнес, словно диктуя: я не могу вам этого дать. Это не мое. Это мне не принадлежит. Теория Карла Паржика хранится, как авторские права, в сейфе патентного бюро в Белграде. Господин должен обратиться к ним и подать заявку. Там ему сообщат условия, на каких он может это получить, но мне они неизвестны.
Кроме этой теории, Карло изобрел и сам сконструировал все инструменты для изготовления скрипок. Если вместе с патентом ему не дадут чертежи, пусть обратится ко мне. Я их ему дам, так как без них патент ничего не стоит. Я вижу, человек настроен серьезно, дело знает. Ему это действительно пригодится.
Пока Томас медленно записывал название и адрес учреждения, рекомендованного профессором, тот повернулся к Дошену и сказал ему, почти шепотом: Не дам! Они этого не заслужили! Они оскорбили моего Карло! Кто, спросил его Милан, так же тихо. Англичане, вот кто. Он ходил за ними по пятам. Думаю, году в двадцать третьем это было. Целых две недели несчастный почем зря обивал пороги дирекции мастерской по изготовлению скрипок. Они не желали его принять, высокомерные снобы. Каждый день швейцар одними и теми же словами спрашивал, зачем он пришел, и отвечал, что никого нет из тех, кто ему нужен. Пусть приходит завтра. Проклятые мучители, и их вежливость. Отказали настоящему гению. Словно им известно, что такое скрипка. Такие же, как и все прочие, им лишь бы наклепать побольше пузатых бочонков и скрипеть на них, пугая ворон. Кому какое дело до чистоты тона.
Что он говорит, заинтересовался Томас. Мы немного разговариваем о его друге, говорит Милан. Ничего особенного. Томас взял скрипку профессора в руки и начал измерять ее карандашом и записывать в блокнот размеры.
Знаете ли вы, что он был вынужден продать свою дивную скрипку, может быть, лучшую из всех, когда-либо им сделанных, тому самому швейцару, причем буквально за гроши. У него уже не было денег ни на хлеб, ни на обратную дорогу. Подумать только, такая вещь, и досталась какому-то их швейцару. И вот теперь они приезжают ко мне, чтобы я им дал патент. Не дам!
Что он сказал, опять спрашивает Томас. Ничего, кое-какие домашние моменты, успокоил его Милан, а потом в изумлении смотрел, как Томас обнюхивает инструмент, так же тщательно, как Гедеон флаконы.
Я знал, что рано или поздно придут они к нему с такой просьбой. Будут искать то, от чего когда-то отказались с такой легкостью и высокомерием. Я всегда верил в это. Множество раз я ему говорил: придут они к тебе, гарантирую. Только не спеши, поживем — увидим. И вот, пожалуйста. Случилось. Вот только теперь пусть просят и выпрашивают. Получат, ей-богу, но только после того, как бросятся на колени. Господи, боже мой, прошептал он горестно, ну почему ты не дал Карло этого дождаться. Милану было тяжко смотреть, как по щеке удивительного старца скатилась крупная слеза.
Что происходит, спросил Томас с беспокойством, видя профессора в слезах. Это касается лишь нас двоих, ответил ему Милан. Я выучил прекрасный урок о дружбе. Они помолчали, но потом Милан все-таки вкратце рассказал о поездке Паржика в Лондон, больше для того, чтобы чем-то его занять, так как хотел уберечь пожилого профессора от излишнего внимания и дать ему возможность спокойно погрузиться в свои воспоминания.
Когда это было, удивился Томас, так как до него только что дошло, что скрипичный мастер, о котором шла речь, давно умер, и Томас совершенно запутался, когда услышал, что все это случилось почти шестьдесят лет назад. Что здесь происходит, он попытался хоть что-нибудь понять. Почему пожилой господин внезапно расстроился из-за того, что произошло больше полувека назад, а на меня все время смотрит так, будто именно я в этом виноват. Он отпил глоток вина. Ему не понравилось. У-у-у, кажется, у меня уже не осталось сил даже удержать бокал в руке, произнес он, вставая.
Милан немного помешкал с прощанием. Он надеялся, что профессор сам заметит, что они уходят, не желая его испугать.
А у моего сына нет слуха, прошептал старец, вы можете себе это представить. Только не говорите этому англичанину, предупредил он, вертя в руках большой носовой платок. Мне не нужно его сочувствие.
С этим тонким жалом в сердце он и умер, немногим более двух месяцев после этого трепетного и пронзительно наивного триумфа в защите давно умершего друга Паржика.
Никому, кроме своей жены, он не показывал свою затаенную, тихую грусть, которую, правда, годы немного смягчили, но которая никогда его полностью не покидала. Впервые он ее почувствовал, когда понял, что его единственный любимый сын, тогда восьми лет, не может прилично овладеть, даже при материнской суровой муштре, несколькими простенькими упражнениями для пальцев из Байера, а те, которые выучит,
Сын мой, возопил уже перепуганный хормейстер, словно говорил со взрослым человеком, музыка — это живой пульс всего, что тебя окружает. Она — ритм порядка вещей и мира. Если не сможешь ее распознавать, ты обречен на террор шумов, на дикость без красоты и гармонии. Геда позже рассказывал, что обычно в такие минуты принимался считать про себя, чтобы выглядеть серьезным. Без музыки ты будешь жить в вечной бездне гвалта, не чувствуя богатства обертоновых рядов, как дерево, как этот стакан, или вон тот кактус, вдалбливал ему в голову отец. Вот, послушай это, и сыграет ему сначала какую-нибудь веселую детскую песенку, потом какой-нибудь моцартовский пассаж, второй, третий. Надеялся на чудо. Может быть, как-нибудь, трудом и любовью ему удастся пробудить в сыне музыкальный дар, ведь как ни крути, должен же он в нем существовать, просто он зажат, малыш его еще даже не осознает, ему нужно помочь открыть его в себе и полюбить. Сравни сам и скажи, что красивее, то, что я сейчас сыграю, — и играет ему и напевает какой-нибудь прелестный мотив, — или визг и грохот бьющегося стекла. Ну да, конечно, это красивее. Давай тогда пропоем это вместе, и снова игра, попадание в тон. Профессор отлично знал, что лекарства от этого нет. Свои упорные попытки он оправдывал перед женой тем, что их обязанность — сделать из сына хотя бы хорошего слушателя музыки, раз уж ему не дано ее исполнять. Необходимо показать, что такое прекрасный звук, чтобы он мог распознать тонкости мелодии и нюансы исполнения. Они занимались с ним месяцами, затем на какое-то время отпускали отдохнуть, вдохнуть и выдохнуть, и снова продолжали. Они играли, пели на три голоса, учили его песенкам, поправляли, объясняли, отстукивали ритм. Повтори теперь это: рирарампам, пам, парарарааа. А теперь давай, сам это отстучи и спой. Нет, нет, не так, а вот так, и показывают ему интонацию. Пока не начались систематические занятия, Геда часто пел. Будучи веселым мальчишкой, он, как и все не имеющие слуха, всегда первый начинал песню и знал все слова наизусть. Когда же начались уроки, уста его просто-напросто запечатались. Он боялся издать звук, подать собственный голос. Некоторые из наигрываемых песенок ему, и правда, нравились, но всё вместе было тяжело и скучно. Он вырывался, сбегал, кашлял, выдумывал, что у него болит горло. Несмотря на осознание, что все напрасно, такой тончайший музыкант, каким был его отец, не мог допустить, чтобы музыка, покоряющая слух чувствительного человека, невзирая на степень музыкальности, оставляла его сына столь равнодушным. У нас бревно, а не ребенок, напускался он на свою жену.
Не буду, решительно сообщил ему Геда в один прекрасный день, когда отец сыграл ему какую-то арию и ждал, чтобы тот повторил ее. Я не буду больше этим заниматься. Меня тошнит и от вас, и от вашей музыки. Папа, оставь меня в покое. Слушайте, пойте вы вдвоем, крикнул он и выбежал во двор. Тогда ему было десять лет. Ребенок абсолютно прав, сказала мать. Двухлетняя операция по пробуждению у Геды слуха в тот день была завершена, но отцовская тихая и приглушенная боль от того, что сын, по его мнению, был так обделен природой, не оставляла его до конца жизни.
Мой сын, и не имеет слуха, боже мой, неужели такое возможно?! Какой будет его жизнь, ты только представь, жаловался он жене. Подумаешь, утешала она его, столько народу не имеет музыкального слуха, и ничего. Гедика вовсе не такой уж тяжелый случай, кое-чему и он может научиться. Ты зациклился на том, что он должен стать музыкантом. Мы должны гордиться таким умным мальчиком, а не беспокоиться. Но разве это неправда, восклицал безутешный отец. Прямой потомок божественного органиста из Трнавы, Яна Богуслава Саборского, игра которого стала легендой. Из-за него люди ехали сквозь метель на санях по двое суток, чтобы послушать его три четверти часа на рождественских праздниках. А теперь, вот, побег его древа, кость от кости его, а ему все равно, что орган, что контрабас. Можешь ли ты, Мила, понять, чем мы так провинились перед Небесами? В такие минуты он всегда пронзительно всматривался в ее глаза, как будто хотел найти там ответ. В таких случаях от любой вины ее спасали, во-первых, прекрасный слух, во-вторых, чудесный голос — на протяжении многих лет она была солисткой в его хоре, — а также неплохая игра на фортепиано, чему она научилась, во-первых, в новисадском училище у госпожи Поповой, а позже на шестимесячных подготовительных курсах в классе Пражской консерватории, где наверняка продолжила бы обучение, не встреть к тому моменту молодого скрипача по имени Янко Волни, который сейчас так пронзительно на нее глядел. Что смотришь на меня, одергивала она его с улыбкой, я в этом ничуть не виновата.