Донбасс
Шрифт:
— Высоко вы заноситесь, ребята! — сказал как-то дядя Онисим, послушав речи Светличного. — Ишь, государством ворочает! Раньше на этакое шахтер и не отваживался. А и мы, бывало, тоже мечтали… — грустно ухмыльнулся он. — Как же!.. О пьяной субботе мечтали… Або там о пестрой корове чи о синем зайце.
И, присев на койку к Андрею, он стал рассказывать про шахтерские мечты:
— У каждого своя мечта была, особенная. Без мечты в шахте как же? Темно! Иной всю неделю колотится-колотится, изо всех сил старается, на-гора не едет, в шахте спит, только б побольше заработать!.. А в субботу выедет на-гора, получку получит — и прямо в лавку. Купит там себе все честь по чести, на все деньги: сапоги бутылками, або пиджак, а то еще рубаху алую с "разговорами" или
Мечта о пестрой корове тоже была почти реальной. Пеструю корову можно было запросто приглядеть на любой ярмарке. Ее можно было даже купить, только бы деньги! И не один сезонник — орловец, могилевец или курянин — всю зиму колотился, сбивал грош к грошу, и если не срывался весной и не пропивал все в кабаке, — что чаще всего и случалось! — то в конце концов приводил к себе в деревню корову.
Мечта о синем зайце была фантастичнее. Синего зайца никто не видел. Но старики твердо знали: живет этот вольный зверек в заброшенных выработках. Только не всякому дано его встретить: трус не дойдет, глупый не увидит. Но придет такое время, когда синий заяц сам покажется людям: всем — и смелым и робким. Тогда и воцарятся на земле правда и справедливость, а шахта перестанет быть каторгой.
— А неужели, — простодушно спросил Андрей, — неужели никого не было, кто мечтал бы, как добычу поднять, как дело усовершенствовать?
— А зачем? — удивился дядя Онисим. — Кому на пользу? Бельгийцу-хозяину, немцу-директору? Нет! Каждый о своей пользе старался. — Он подумал немного и прибавил: — Да и прогрессивки тогда никакой не было.
Андрей думал не о своей, а о всеобщей пользе. Законурившись и сложившись в три погибели под низкой кровлей, в узкой щели забоя, глубоко под землей, без солнца и неба, думал шахтер Андрей Воронько о родине, о государстве, о месте шахтера на земле… Отчего раньше никогда не приходили к нему такие думы? Крыльев не было. Дела не знал. Сам был, как слепой щенок в шахте. А теперь… Теперь нет для него в шахте ни тайн, ни темных углов. Теперь он тут хозяин. И по-хозяйски видит: а и плохо же я хозяйничаю! Можно больше взять. Можно лучше работать. Можно иначе организовать труд.
Ему уже смутно мерещилось, как это надо сделать. Это было еще не решение, только мечта. Он никому и не открывал ее до поры до времени.
"Надо бы с Дашей посоветоваться… — иногда думал он. — Как ей покажется? Она ведь ученая…" Но посоветоваться с ней он хотел не потому, что она "ученая", а потому, что теперь без Даши не было у него ни мысли, ни желания, ни поступка. Все теперь относилось к ней, все было с ней связано.
Думал ли он о родине — он и о Даше думал: ведь это и ее родина. Мечтал ли о будущем шахты, города, государства, опять выходило так, что это он о своем и о Дашином будущем мечтает, и даже — тут он невольно краснел — о будущем… их детей. Все сплеталось в единый, тугой узел: Даша, любовь, шахта, государство, Виктор, дружба, успех, которого надо добиться ради родины и ради Даши, — и все вместе это
Как раньше невозможной и немыслимой для него была бы жизнь без Виктора, так теперь невозможно и немыслимо стало ему жить и без Виктора и без Даши.
Даша всегда была с ним: и в его мыслях и в его снах. Даже работая, он не забывал о ней. Она являлась к нему в забой не как небесное видение, а как веселый Светик с шахтерской лампочкой в руке. По-хозяйски располагалась она в его одиноком уступе. Здесь она была дома. И от ее незримого присутствия ему было легче и работать, и думать, и жить…
Иногда, увлекшись рубкой угля, он на минуту забывал о ней. И тогда она сама властно напоминала о себе, вдруг возникала где-нибудь в волнистом течении пласта, или в струе, или в матовом зеркале кровли над головой и лукаво улыбалась, и он в ответ виновато улыбался тоже и снова начинал с ней свой безмолвный и бесконечный задушевный разговор о любви, о жизни, о счастье и будущем, как он его понимал. И представлялся ему тихий, добрый, дружный лад их жизни, трудовой и скромной. У них обязательно будет свой беленький домик с этернитовой крышей, такой, как у Прокопа Максимовича, и в палисаднике анютины глазки, махровая гвоздика и астры осенью… Андрей, конечно, станет учиться, чтоб не отстать от ученой Даши. Будут вместе читать и спорить. Но они никогда и никуда не уедут с шахты, да и некуда им ехать, они горняки. А по вечерам будет к ним приходить в гости Виктор. Он тоже женится, поставит свой домик рядом, и каждый вечер будут они большой семьей сходиться в саду под акацией для мирного чаепития и согласной, душевной беседы…
В этих простых, незатейливых мечтах было для Андрея столько неизъяснимой прелести, столько несбыточного счастья, что голова шла кругом…
Чаще всего ему казалось, однако, что этого никогда не будет; не может этого быть, в отчаянии думал они слишком уж это было бы хорошо для такого нескладного парня, как он! Разве Даша полюбит такого?
Но иногда, особенно когда рушились под его молотком могучие глыбы угля и приходило радостное сознание своей силы и значения в мире, он становился храбрым и начинал верить, что все сбудется и Даша переступит порог его беленького домика под этернитовой крышей.
Ей, однако, он еще ни разу не сказал о своей любви. Тысячи невысказанных любовных слов так и остались немотствовать в душе Андрея. Да их и нельзя было выговорить — они не существовали в языке, они выговаривались взглядами. Андрей продолжал любить втайне и думал, что это и для всех — тайна. Он и не знал, бедняга, что уже давно ни для кого тут секрета нет, даже для самой Даши.
"Вот поставим мы с Виктором рекорд, — решил он, — тогда ей и признаюсь".
Он и сам не смог бы толком объяснить, какая связь существует между признанием и рекордом. Но смутно предчувствовал он, что связь эта есть и что после рекорда вся жизнь — и его и Виктора — станет иною.
Между тем до рекорда было еще далеко. По-прежнему собирались все у Прокопа Максимовича, судили, рядили, спорили, а к решению прийти не могли. Андрей, как всегда, молчал.
Однажды Виктор не выдержал и взорвался:
— Да до каких же пор будем мы вола вертеть? Вы мне прямо скажите: поддерживаете вы меня или нет?
— А ты не горячись! — посоветовал Светличный. — Дело не шуточное.
— Боитесь?
— Боюсь.
— А раз боишься, так отступись. В сторону! А мне не мешай. Я один пойду, на свой страх…
— А если сорвешься?
— Вам что за беда? Мой риск, мой и позор.
— Э, нет! — сказал Светличный. — Ты сдуру сорвешься, а идею хорошую погубишь.
— Так идея-то моя!.. — закричал Виктор.
— Нет, врешь. Уже не твоя — наша.
— Так что ж мне теперь делать, а? — в отчаянии воскликнул Виктор. — И связали вы меня, и подрезали, и пикнуть даже не даете. Ты хоть то пойми, что не могу я теперь по-старому работать. Не могу! Тоска и стыд!..
— Очень мы это хорошо понимаем, сынок! — сочувственно вздохнул дядя Прокоп. — Вот и ищем выхода. Идея у тебя богатая, а осуществить ее невозможно.