Дорога неровная
Шрифт:
Братья Изгомовы ненавидели свою мать такой лютой ненавистью, что Павла Федоровна частенько укоряла их в том. Они ненавидели ее за свои изломанные судьбы, ведь какова мать, таковы и дети, так у них и жизнь определится, к тому же она была пособницей их разводов с женами: не выдерживали молодые женщины общения со злобной свекровью, считали, что лучше жить подальше не только от нее, но и ее сыновей — для здоровья полезней.
Владимир жил восемь лет вдали от матери, не зная ничего про ее сплетни, ее жизнь, жена у него была хорошая, дочь красивая. Обеих он любил, приехав однажды в Тавду в отпуск, о них только и рассказывал. Уехал, а через месяц вернулся, бросив семью. Почему? Так никто и не догадался,
Владимир как ушел из отчего дома, так туда никогда не вернулся, обитая возле временных случайных женщин. Через несколько лет он вообще уехал из Тавды, и когда Господь (а может дьявол?) все же прибрал грешную душу одряхлевшей Нинки-Бродни к себе, никто не знал его адрес, чтобы сообщить о смерти матери. Похоронила ее вскладчину многочисленная родня, которая относилась к старухе с неприязнью, на новом кладбище: все дружно заявили, что не место ей на обширном семейном, заранее огороженном, погосте, никто не захотел даже после смерти быть рядом с ней. А отчий дом так и не достался братьям Изгомовым: Виталий отказался от наследства, Владимира не нашли. Анатолий спустил его вскоре за бесценок своей двоюродной сестре, сам же умер в чужом углу…
Братья Изгомовы, участвуя в похоронах женщины, которую знали с малых лет и всегда уважали, к которой шли со всеми бедами, как будто она была их матерью, отдавали ей свою последнюю дань уважения и любви, старались сделать все честь честью, как того требовал обычай. Потому-то и памятник, и оградка, и мраморная плитка для окантовки могилы — все сработано на совесть и в срок, все прочно установлено на своем месте.
Шурины братья приехали в день похорон. Оба, прощаясь, поцеловали мать в лоб. А Шура не смогла. Она даже не плакала, лишь сухими воспаленными глазами смотрела на желтое восковое лицо матери. Чужое, почти незнакомое лицо. Зато навзрыд плакала Полина: выросшая в детдоме, она искренне почитала Павлу Федоровну, как родную мать.
Дуся, старшая сноха, толкнула ее в бок на кладбище:
— Поцелуй, простись… Или поплачь хоть что ли, а то подумают невесть что.
Но Шура смотрела на то, что лежало в алом гробу — чужое, безмолвное и безразличное ко всему, холодное до такой степени, что от прикосновения к «этому» на ладонях оставалась влажная ледяная пленка. Ее ладони до сих пор помнили холод мертвого тела Николая Константиновича. Она же хотела навсегда запомнить тепло материнских рук, свет ее глаз, поцелуй ее мягких губ, а то, что лежало в гробу, это не было ее матерью. Нет, Шура не могла заставить себя поцеловать влажную мертвую плоть. А плакать… Зачем это делать на глазах чужих людей? Ее слезы, Шура знала это — впереди.
После похорон, как и положено по обычаю, были поминки. Перед пустым стулом поставили стопочку водки, накрыли ломтиком хлеба. Так велели старушки: «Душенька Павлы Федоровны будет еще витать рядом сорок дён, ей покушать что-то надо будет». Такая же, накрытая ломтиком хлеба стопочка, осталась на кладбище: «Это дух Николая Константиновича примет». Сидя за столом, чинно пригубливая вино, пробуя понемногу кутью с изюмом и прочее, что стояло на столе, старушки крестились и говорили:
— Пусть земля будет пухом Павле Федоровне, хороший она была человек, не вредный, не злой…
И если правда, как говорили подруги матери, что душа умершей Павлы Федоровны находилась тогда еще среди живых, то она, душа, осталась, наверное, довольна: все было очень пристойно,
Шура удивилась, увидев, сколько знакомых было у матери, все они пришли проводить Павлу Федоровну Дружникову в последний путь, хоть и пасмурно было, хоть и дождичек накрапывал. И откуда узнали? Лишь взяв местную газету, Шура поняла, откуда — в ней был некролог. Целых сто строк. Приезжал даже Потоков, постоял несколько секунд перед гробом, спросил у Шуры, не нужна ли помощь. Шура поблагодарила и отказалась. Но как-то получилось все не так, говорила она с Потоковым суетливо, пожалуй, даже угодливо. И кляла себя за это нещадно, но все равно подлый непослушный язык сам собой выговаривал угодливые слова, губы сами собой складывались в подобострастную благодарную и гаденькую улыбочку. Видно, вирус чинопочитания начал проникать и в Шуру.
Поминками заправляли снохи, а Шура в это время бегала за Антошкой, который три дня жил у Фени, родной тети Виталия. Антошке только-только исполнилось два года, он непонимающе таращился на незнакомых людей, которые приходили и уходили, посидев за столом, все они почему-то говорили о бабушке, а бабушки за столом не было. Мальчуган спросил у матери:
— А где баба? — бабушку Антон любил, не мог заснуть без ее сказок.
— Ой, Антошечка! — И Шура впервые за последние дни залилась слезами так горестно, что заревел и перепуганный Антошка.
Когда люди разошлись, мужчины — Шурины братья, Виталий со своими — сели отдельно еще раз помянуть усопшую. Все они уже изрядно «напоминались», охмелели быстро, потому что нервное напряжение последних дней спало. Виктор, самый старший из всех, грянул своим громовым голосом песню. Но его урезонили: все-таки поминки, нельзя шуметь. Виктор тряхнул кудлатой головой и упрямо потребовал новую бутылку. И тогда Шура, нахмурившись, сказала строго:
— Ну-ка, братики, кончайте базар!
Шурины братья долго под насмешливыми взорами Виталия и его братьев — уж они-то знали суровый и самостоятельный нрав Шуры — осмысливали услышанное. Наконец Гена — он был трезвее всех: пить ему после травмы было запрещено, внимательно посмотрел на младшую сестру. И увидел не длинноногую девчонку, которой можно было мимоходом и подзатыльник отвесить, не пигалицу, а статную молодую строгую женщину с разлетистыми бровями, с упрямо-волевым и в то же время по-женски округлым подбородком, хозяйку дома, где они находились, и с которой не очень-то поспоришь.
— Пигалица, — изумленно воскликнул Геннадий, — а ты, оказывается, уже не пигалица!
Мужики быстренько разбрелись по отведенным углам. А Шура еще долго сидела, не зажигая света, в кухне и смотрела в открытое окно. Тихо упала ночь на город, потом, почти сразу же на востоке прорезалась голубая полоска — это наступал рассвет, ведь был июнь, и до самой короткой ночи оставалось всего полмесяца. Шура отдыхала. На сердце было тихо. У нее теперь «вся работа сроблена», так говорят на Урале про тех, кто схоронил обоих родителей. И уже в голову текли мысли о своей работе, о том, что Антошка начал подкашливать, что Виталию пора покупать новый костюм, а ей — пальто…
Живой думает о живом.
Шел семьдесят шестой год двадцатого века, и никто не знал, что через десятилетие в стране наступят перемены, которые изменят мировоззрение многих советских людей, что великий Союз республик советских развалится в одночасье благодаря трем подписям на обычном листе бумаги. А спустя десяток лет люди вообще не будут понимать, при каком строе живут, что это за страна, от которой осталось одно лишь название — Россия, а все прочее, чему поклонялись семь десятков лет, во что верили, рассыплется в прах. И все-таки во все времена живой думает о живом.