Древо света
Шрифт:
И окончательно понятно стало, что и без этого уже было ясно: не столько эхо юности приехала Петронеле сюда послушать, сколько порасспросить, какова здесь жизнь. Серьезно раздумывала: а не поменять ли родную крышу на дом для престарелых, вот и поехала своими глазами посмотреть. Что, никак не может простить Лауринасу старый грех? Выдумок его не выносит, пса этого, на деревенскую собаку не похожего? Глянула на застывших поодаль Статкусов, дернула подружку за юбку, и столько в жесте этом и стыдливости было, и сокрушения сердечного, что Морта на минутку смолкла, перестала суетиться. Вскоре вновь слились в одну непохожие их тени. Навалившись на гостью, Морта что-то бойко втолковывала ей, как цепом, махая рукой в сторону застывших, вытянувших шеи обитателей дома. Петронеле слушала,
Морта, переубедившая ли гостью — неизвестно, принялась за привезших сюда Петронеле Статкусов. Длинный нос ее утыкался то в лицо Йонаса, то нацеливался па Елену.
— Знаю, не родня, чужие, однако не похвалю. Разве можно было везти ее сюда? Не для нее, голубушки, это место. Мне-то хорошо, весело — с утра до ночи на людях. Я ведь люблю глотку драть, если не петь, то хоть поругаться с кем. Л ей тут не место! Она же неподвижная, как нижний жернов. Усядется вон, как они, — Гельжинене мотнула головой в сторону молчаливых стариков, приросших к скамьям, — и будет сиднем сидеть. А может, скупердяй Лауринас надумал выпереть из дому? С него станется!
Тут с криком — Мо-орта! — прибежал тот прокуренный старичок. Горели глубоко запавшие глазки, в них бесконечное блаженство. Вероятно, удалось затянуться табачком. Одышка уже не мучила, резво несли кривые ноги. Оказывается, без Морты на кухне зарез! Не знают там, сколько сахара в какой-то пирог класть. Морта даже взвизгнула от удовольствия, защелкали ее суставы, точно вся из сухих палочек была собрана, и ее тень легко отделилась от тени подруги.
— Мо-о-орточка! Мортя-я-ле! — заверещала Петронеле. Хотела вскочить следом, не сразу подняла тяжелое тело.
Извернувшись, уже готовая куда-то бежать, Морта грозила ей. Рука не рука, цеп не цеп — нацелена прямо в лоб. В глазах у Петронеле зарябило, темно-коричневое Мортино платье затянуло все небо, и она почувствовала вдруг, что падает. Вроде сидела на скамейке и вот падает с высоты, падает прямо на покрытую гравием, усыпанную лепестками роз землю между чугунными ножками лавочек, между равнодушными, примирившимися со своим бесконечным сидением старичками, которых разбудит разве что колокол, зовущий к обеду или ужину.
Па обратном пути стала задыхаться, попросила открыть окошко, в больницу не согласилась.
— Из Шакенасов… никто на чужих руках… не помирал… Дома… в своей кровати…
— Ну к чему вы такое? Еще нас переживете! — Елена пыталась обратить в шутку наводящий ужас шепот Петронеле. — Вот приедем домой, и полегчает вам.
— Домой… домой! — не очень надеялась старуха. Обливаясь холодным потом, не могла забыть, что провинилась перед родимым домом, удрав присмотреться к казенному приюту. Вечно гудела, как раскачиваемый колокол: дом — дом — дом! — а тут легкомысленно отказаться от его опеки, освободиться от него, силою приковывая себя, тело свое и мысли — больше всего мысли! — к детям, мужу, отцовской избе, которую ни война не порушила, ни тяжкие послевоенные годы, не смело напором мелиорации? Неужто в тайне от всех, да и от самой себя жаждала этого освобождения? И хоть не жаловала всяких бродяг и проходимцев, завидовала Лауринасу, что может вскочить среди ночи и умчаться верхом невесть куда? Не разгадала и уже не разгадает она этой загадки, и потому, ловя воздух разинутым ртом, лишь об одном мечтала — не задохнуться, пока не увидит своего оконца с крестообразной рамою, льнущих к нему живых листочков.
— …падают… кружат и падают… хватай грабли… Все дорожки завалили… полол колодец… перед соседями стыдно…
— О чем вы, хозяюшка? — озабоченно поглаживала Елена лоб Петронеле.
— Листья… листья падают… с яблонь, с клена…
— Что вы! Гляньте, еще зеленые стоят, и трава золеная. Не осень еще.
— И правда… зеленые… Не пожухли… Почудилось что-то…
— Ты поосторожнее, помедленнее, слышишь? — приказала Елена, хотя Статкус и так притормаживал, перекатываясь через каждый вздыбивший дорогу корень, твердя про себя: ох, уж эти старые люди… До чего же упрямые, до чего неосторожные… Какие мы все неосторожные…
Не час и не два дожидались они этого рева из густого облака пыли, единоборствующего с липами, застывшими в розовом вечернем свете. «Скорая»! Помятый, видавший виды фургон. Отныне Статкус будет знать: цвет надежды темно-зеленый. В середине лета такой кажется вода в глубоком колодце. Скоро запахло больницей, замелькали отнюдь не ослепительные, умеряющие радость халаты.
— Милости просим! Пожалуйста, вот яблочками угощайтесь! — радуется приехавшим Лауринас.
Такой огромный сад — и у такого старичка? Люди в белых халатах дивятся и, не стесняясь, угощаются, а Лауринас оживлен, словно они только затем и приехали, чтобы на его сад полюбоваться. Какие сорта, да откуда саженцы брал, да чем прививал… Это вот из семени вырастил. Плодовое-то дерево пересадить, что человека, один запросто на новом месте приживется, а другой, глядишь, зачахнет, и не поймешь почему. Или вот, взгляните, груша за кухонькой. По весне так и обольется цветом, а завязи нету, так и люди многие — в юности щедро цветут, а вырастут — ни себе, ни людям… Следовало бы срубить, да рука не поднимается. Дерево — оно что ребенок. Это ты правильно говоришь, отец! Водитель «скорой» включает радио, взвизгивает какой-то рок, мало кто обращает внимания на болтовню Балюлиса. У всех нас такие отцы, пока не вырваны из родной почвы. У всех. Легко ему за каждым деревцем ходить, когда жизнь на закате, когда ничего другого уже не нужно, а тебя, молодого, жизнь вместо клиники, о которой мечтал, в захолустье из захолустий забросит, в комнатенку к старой бабке, а ты еще ей каждый день давление измеряй!
— Ладно, отец! Больную показывай. Мы работать приехали, — торопит врач.
Не деревьями, как привык, хотелось Лауринасу хвастать. Ухватился за них, чтобы ноги не подгибались, чтобы голос не сорвался. Не дай бог, увезут Петронеле, что он без нее? Как нельзя представить себе их усадьбы без Шакенасова клена, так и без Петронеле нет здесь жизни. Топтался под горкой, встречал, а вот многое отдал бы, чтобы сейчас же, в избу не заглянув, укатили прочь, пыль поднимая. Угроза не в комнатке, где созревает болезнь, угроза в этом темно-зеленом фургоне с красным крестом.
— Пожалуйста… Дочка отведет вас, с нашей-то хозяйкой без переводчика не сговориться.
— Что, не литовка?
— Глухая! Колесницу небесную не слышит.
— Какую еще колесницу?
— У больной слабый слух, — вмешивается Елена. — Грома не слышит.
— Гм… Отоларингологу показывали? Хотя скорее всего из-за склероза…
— Представьте себе, ни разу у специалистов не была, — почему-то краснеет Елена, словно эта счастливица она сама.
— Как не была? — оживляется Лауринас. — Помню, к доктору Шмиту возил. Косовица была, а она на гвоздь наступила, подошву проколола. Ногу разнесло. Какую-то мазь прописал.
— Доктор Шмит? Первый раз слышу, — пожимает плечами врач.
— Ах, доктор, — вздыхает Елена. — Тому уж лет сорок минуло.
— Ребус, да и только! — смеется врач. Он и не подозревает, что в этой усадьбе живо то, что в других местах давным-давно умерло.
— Доктор, я попросила бы вас… Старушка очень стеснительна.
— Не бойтесь, я не людоед. Кто же не знает психологии деревенских женщин?
Стыдливость простой женщины для него психология? Не людоед, не тупица, интеллигентный молодой человек, однако…