Древо света
Шрифт:
Невеселый, скорее даже мрачный вышел Статкус па широкую улицу, по которой ходили троллейбусы. Еще издали увидел: длинная скамья на остановке и приросший к ней старик. Кто уезжает, кто приезжает, а старик ни с места. Да это же мой тесть, удивился Статкус. Не глупо ли торчать на пустой скамье и глотать уличную пыль?
— Здравствуй, зятек, давно не виделись, — встретил его взгляд острых как иголочки глаз, потрескивал оживший тулуп. Кое-где прожженный и потертый до блеска, некогда белошерстый, а теперь с грязно-желтым воротником — вечный тулуп, который за одно поколение и не износить. Невесть когда сооруженный деревенским портным, поставишь — колом стоит, пережил войну, коллективизацию и еще неизвестно сколько служил бы, если бы кому-то было под
— Здравствуйте, здравствуйте. С Еленой небось чаще видитесь? — Статкус чуть было не ляпнул: с мамочкой. Когда же Елена, Олененок, стала мамочкой? А я угрюмо плетущимся по улице, раздражительным Статкусом?
— Видимся, как же. Апельсины приносит, яблоки. Говорю ей: не затрудняйся, детка, паси свою семью, мне ничего не нужно. Прануте, слава богу, не обижает.
Еще неизвестно, кто кого обижает, сердито шмыгнул носом Статкус. Прануте из их местечка, дети ее куда-то разбрелись, так она взяла к себе земляка, когда тот решил съехать от Статкусов. У них, дескать, скучно, мухи и те от тоски дохнут. Бывший аптекарь соскучился по мухам? Насмехается над дочерью и зятем, над их усилиями угодить ему — отдельной комнатой, телевизором, канарейками, наконец, садовым участком, который взяли не для себя — для него. Покопался в супеси на крутом берегу реки и забросил лопату. Не такая у него была усадьба, не такой сад, спасибочки за этот кукиш! Прануте вздыхала, сочувствуя и ему, и его детям, но он даже ей огород не вскапывал… За квартиру буду платить, своих кур корми сама! Старика долго не было видно, и вот торчит на скамейке в центре города, выставив на всеобщее обозрение древний тулуп — молью траченный, мышами погрызенный, огнем подпаленный. Щечки красненькие, глаза, как у ласки, да и сам будто ласка, в тулуп влезшая. Может, получив пенсию, хлебнул винца, старый строптивец?
Статкусу хочется спросить, чего это он торчит здесь в тулупе — уж не кабанов ли отпугивает посреди города? — но мелькает мысль, что никогда не умел говорить с тестем. И, пожалуй, побаивался его. Что хочешь говори, а старик чувствовал: красивые слова сплющатся, ветры развеют эхо, а ходить придется по земле, не по поднебесью летать. Особенно раздражал, когда становился за спиной и разглядывал начатый холст.
— Это, зятек, что же у тебя? Неужели человек? — откашливался он наконец, с полчаса промолчав. Весь день возился с казенными бумагами, и вот — едва припал, изжаждавшись, к воде — плевок в твой колодец.
И в самом деле — что? Сам, ошалев, смотришь на неузнаваемую мазню. Человеческая голова? Колесо со спицами? Солнце? Скорее всего сгусток, из которого разное может пробиться, нужна лишь искорка — единственная, вспыхивающая все реже и реже.
— Не знаю еще, — признаешься, будто виноват.
— Делаешь, значит, неизвестно что?
И старик, ухмыльнувшись, шаркает в свою комнату, где висит пустая клетка для канареек. Будет долго копошиться там, уже позабыв о тебе, но ты забыть его не сможешь, и чудесная искра, едва вспыхнув, угаснет. Даже передышка после того, как тесть переселился, не принесла облегчения. Ты все чаще задумывался о себе, о том, каким ты был, когда аптекарь шелестел еще старыми рецептами или с фонарем шагал на колхозные фермы. Неужели и старику милее был молодой, не умевший жить шалопай, над которым он иногда посмеивался?
Вот и снова тесть заявил о себе, и не только тебе — всему городу. Подростки ходят в расстегнутых куртках, студенточки распустили волосы, а он, изволите ли видеть, в тулупе!
— Снега ни клочка, люди чуть ли не по-летнему одеты, а вы закутались, — решился наконец упрекнуть Статкус.
— Верно, зятек, снега и в помине нету, все без шапок гуляют, как без голов! — Еронимас Баландис по-прежнему умел ответить, хотя изрядно сник, перешагнув за восьмой десяток — ласка или еж, в тулуп забравшиеся.
— Тепло же, солнце припекает, — доказывал Статкус без особого энтузиазма, потому что и сам старался не слишком панибратствовать с коварным декабрем. — Думаете, все, взяв с вас пример, напялят шапки и шубы?
— Ничего я не думаю. Показываю, как должно быть.
Показывает, как должно быть. Значит, махни рукой на солнце, на зацветшую примулу, о чем пишут газеты, и парься в тулупе? Какого рожна? Потому что на календаре декабрь, зимний месяц? Многое должно было бы быть, как учат или пишут! Но вот твой зять идет на заседание, которое ему глубоко противно. Увидел бы ты, отец, как вскинет он вверх руку, будто резиновый протез. Все поднимут — один ты не поднимешь? Хочется человеку стать лауреатом, как его обидишь! Твоей дочке необходимо поступить в Художественный, как ее разочаруешь?
— Что же изменится оттого, что вы нахохлились здесь, будто филин? — не удержался, чтобы не уколоть, Статкус.
— Ничего не изменится, зять.
— Так зачем сидеть? Какой смысл?
Еронимас Баландис не шелохнулся.
— Будет и снег, и лед, все будет. Шуба есть, значит, придет и зима.
Никто не умеет испортить настроение так, как тесть. И почему он недоволен мною, сердито раздумывал Статкус. Ему не терпелось уйти от этой скамьи, от хитрых глазок, от напоминающего о войне, послевоенных годах и о многом другом тулупа, который, стоит старику шевельнуться, погромыхивает, словно жестяной. Чем я его не устраиваю? Жену не бросаю, как некоторые, переживая вторую молодость. Ни рубля не взял, когда он продал дом. И по сей день мог бы жить у нас. Вот ведь фрукт! Но не оставишь же его одного на улице.
— Послушайте, и давно вы тут?
Статкуса держал у скамейки не только долг — дурацкое предположение, что старик, несмотря на свою тупость, знает о чем-то таком, чего не знают ни он, Статкус, ни другие люди. Нечто подобное испытывал и тогда, когда старик стоял у него за спиной и смотрел на мольберт.
Маленькая головка выползла из ворота тулупа, хитро сверкнули глаза.
— С самого утра. Свиней кормить, как другим, не надо. Печку топить не надо. Разве не так?
Статкус пальцем ткнул в свои часы на запястье.
— Так-то так! Но долго сидеть на улице опасно. Можно замерзнуть, хотя и не холодно. Перебирайтесь к нам, если с Прануте поссорились.
— Чего нам, старикам, делить? — Голова снова утонула в воротнике. — Хочу, чтобы побольше народу тулуп увидело.
— Пацаны вон глазеют. Но и они — слышите? — смеются.
— Пусть смеется, кто хочет. Я подожду… И завтра приду, и послезавтра, если снег не пойдет.
— Делайте, что хотите, торчите тут, смешите людей! — выкрикнул Статкус, но со странным удивлением почувствовал, что, вместо того чтобы сгонять старика со скамейки, сам бы с удовольствием плюхнулся рядом и поротозейничал, пересчитывая людей и собак, напоминая забывчивым и беззаботным, что жизнь идет не так, как им хочется, многое идет не так.
Надо что-то делать, куда-то идти, искать других врачей, получше! Статкусу кажется, что и Елена, послушная неписаным законам дома Шакенасов, смирилась с неизбежностью. Он, как только может, старается расшевелить жену:
— Уговори ее, упроси, чтобы согласилась в больницу.
Эх, если бы не бросил тогда Еронимаса Баландиса на произвол судьбы, не пришлось бы через неделю стоять у заснеженной могилы тестя… И все-таки дожил старик до настоящей зимы, до обжигающего щеки мороза, до свиста детских салазок в переулках…