Древо света
Шрифт:
Чир-чир-чир — доносилась простенькая, хватающая за душу песенка, и снова — чир-чир-чир — после небольшой паузы, в течение которой певец убедился, что лето, налитое зрелостью, еще не минуло, что всем хватает тепла и корма, что чувство полноты жизни как раз лучше всего и выражают его несложные рулады. Так щеглы будут петь и тогда, когда купят усадьбу чужаки… Хорошо быть птахой!
— Что? Где щеглы?
Слышащий в природе каждый шорох, Балюлис на этот раз щеглиной песенки не услыхал. Топтался возле конуры. Возле давным-давно гниющей под дождями и снегами собачьей конуры.
— Взял бы и стрельнул! Нет, ты слышал? Это когда же я в кого стрелял?
А ведь, кажется, забыл обиду, когда слегла Петронеле.
Жесть крыши проржавела, днище прогнило, а тут в нос еще бьет тошнотворный запах, едва стронул будку с места. Это, когда крысы расплодились, заправил Лауринас ядом свиные шкварки, угостил — уползли подыхать. Одна, видимо, под собачьей конурой конец нашла.
— Ух, подлые, стаями бегали, пока не погнал прочь. Хорошо, хоть Петронеле не чует. Ненавидит крыс, но пуще того яд. Отравителем честит, едва вспомнит, как матушка ее покойная… Так что я для нее бродяга и отравитель, — снова растравляет обиду. — Слышь, взял бы и стрельнул. Это когда же я в кого стрелял?
Балюлис подцепляет лопатой дохлую крысу и тащит в дальний угол усадьбы. Там, у большого камня, закапывают падаль, битое стекло, жестянки из-под краски, рваный пластик.
— Человека застрелить? Вон Волка у меня ухлопали, так я его как человека жалел. Из сердца вырвали, — дотронулся до груди черенком лопаты, отрыв уже глубокую ямку. В тот раз, закопав Волка, валил и валилсверху землю, пока не поднялся могильный холмик, не убитого пса придавивший — его собственный, непримиримый к приближающейся старости и злой чужой воле характер.
«Побойся бога, Лауринас. Как человеку, могилу насыпал. Сравняй, чтоб и следа не осталось», — сказала тогда Петронеле, тихо сказала, с юношеских лет вовсю голосить привыкшая. Тесть все посмеивался: пчелы, мол, воску в уши ей натаскали.
— А и ей, бедняге, досталось. Ой, досталось. По моей милости. Чуть обоих не уложили заодно с собакой… Казис утонул… Остался бы живой, может, не горячись я так? Вместе бы яблони обрезали, прививали?
Редко поминает своего старшего. Притупились отцовские чувства, как бывает к старости, или не хочет растравлять больную рану? Нынче все покровы сорваны, скрывать нечего.
— У самого частенько стучит в голове: собственное дите загубил, свою кровинку! Все думаю: ох, старый ты, старый, не свои уже — его деньки дохаживаешь… А из Пранаса человека не вышло, чучело с бородой. Добрый, хоть к ране прикладывай, да все языком, не руками. Чья тут, коли не моя, вина, что не пустил парень корней? Без хорошего места, без настоящего дела, так, абы что ковыряет… Отец не выучил, чужие не научат. Не подумай, не сержусь я на Петронеле, пусть хоть каждую пятницу к этой своей Морге скачет, пусть орет во всю глотку, чтобы застрелил, лишь бы встала… А я, поверь, и в зайца-то никогда не стрелял. В тень человека… Руфка Абелев, знаешь, что тогда начальнику сказал? Если б, говорит, все, у кого в сорок первом винтовки имелись, если б, говорит, все они были, как Балюлис, то не пролилась бы в Литве невинная кровь. Так прямо и выдал ему в глаза. Тут-то мне и поверили. Кати, говорят, к бабе, верно, уже пирогов напекла. Подписал бумажку, что все вещи мне вернули. А винтовку дадим, если любишь винтовку — пошутил, а то, может, и всерьез предложил красивый начальник. Может, говорит, постоишь за наше дело, Балюлис? Отбояривался как мог. Достаточно, говорю, настрадался из-за этой железяки. Я лучше землю копать буду, яблони сажать, как сажал… Ладно, Балюлис, сажай! Придет время, и яблоки нужны будут… Не очень я верил, но кивал, боялся, как бы не передумал он. Нет. Отпустил. Правда, домой не сразу отправился. Руфка Абелев в закусочную затащил. Еврейский парнишечка, а белую стаканами хлещет и самокрутки смолит… Есть у тебя сердце, господин Балюлис, говорит, что с того, что гонора много! Всех мои родители, люди неученые, господами величали, смеялся пьяненький Руфка, позвякивая медалями. Но ты — последний, к кому я так обращаюсь. Господ боле не будет!
— Что делать-то собираетесь, хозяин?
— Как что? Будку для Саргиса. Дом.
— Дом… для собаки? — вырвалось у Статкуса.
— Каждому живому существу положено иметь свой дом.
— Время ли, когда Петронеле?…
— Она бы одобрила. Старик, сказала бы, привести пса привел, а дом ему не построил. Нехорошо.
— Извините, — забормотал Статкус. — Я и не знал, что Петронеле…
— Есть собака, должна стоять конура. Что было бы, ежели не строили бы люди жилья для собак?
Слава богу, не слышал старый его разговора с врачом. Хорошо, что не задрал голову и не увидел печати обреченности, которой тот его припечатал. А может, слышал? Видел? И все равно продолжает свое! Сколачивает, подпирает…
С первого взгляда и не скажешь, что наступила зима. Не хватает белого цвета. В начале ноября появились было кое-где белые покрывала, но нарядный этот убор быстро износился. Нет звонкой ясности и свечения, которые придает городу снег. Дома и деревья уже по-зимнему серые, однако одеяния людей еще расцвечены красками лета.
Ветер гоняет мусор, швыряет сморщившемуся Статкусу песок в лицо. Вокруг все молодые — в куртках, джинсах, будто штампованные. Сотни одинаковых бегут, прогуливаются в обнимку, втискиваются в автобусы. Бесснежный, залитый обманчивым солнцем город принадлежит им, как в свое время принадлежал ему и его сверстникам. Нынешние почему-то этим не гордятся, прекрасно знают цену всему. А когда-то в плотно застроенном домами пространстве, прикрытом сверху небесной ширью, расцветали его, Статкуса, надежды на будущее. Звякая, как сосульки, опадали путы, сковывавшие по рукам и ногам. Началось, правда, скверно: сразу после замужества, долгожданного и, может, уже не очень радостного, у Олененка открылись каверны. В том, что заболела, никто виноват не был, но Статкус не мог бы поручиться, что он тут ни при чем… Поправится, должна поправиться, успокаивал себя и ее. Однако к такому удару готов не был. Жил, увлеченный своими планами, а тут вздрагивай в больничных коридорах, жди, съежившись, милостей от судьбы. Случалось и прежде: ошибался, выбрав не тот ориентир, но быстро менял курс. Даже не заметил, как от рискованной работы проектанта перешел к осмотрительной деятельности проверяющего, от скромной должности к более солидной. А тут все зависело от такого неосязаемого фактора, как… воздух сосняка. В сутолоке улиц встречал себя прежнего, свободного от ответственности за легкие Елены, снова готового жертвовать собой во имя человечества, которому воздух, напоенный запахом сосновой смолы, не столь необходим. Болезнь Елены давно утонула в дымке воспоминаний, но все еще саднит…
Статкус идет прищурившись. Не от уличной пыли, а от пытающейся догнать его беззаботной юности. Все вокруг ненастоящее — он сам, погода, улица. Все обманчиво, как весенняя травка возле домов в декабре. Неподдельно только… свинство. Ведь он не просто прогуливается — спешит па заседание. Смотри не растай от улыбочки будущего лауреата! Ведь непременно будет торчать в дверях, суя каждому свою вялую кисть. Не проголосуешь за его кандидатуру — завтра будет улыбаться тебе сдержаннее, а летом Неринга не сдаст экзаменов в Художественный институт. Биологию она уже изучала. Неужели разбить ее последнюю надежду?