Дуэль на троих
Шрифт:
И удивленно повторил последнюю строку:
– «И цепь существ связал всех мной…»Так повторил, что мысль стиха всем показалась вдруг величия невероятного, и задумался, глядя сквозь свечи перед собой…
В таких случаях я тоже смотрел туда, куда направлял свой взор дед Митя. Почти всегда это была «картина из древнегреческой жизни», изображавшая двух мчащихся кентавров…
Погоны я запихал в седельную сумку. Достав из рюкзака, накинул легкое пальтишко штатского покроя. Сизый цвет
Я даже забыл помочь Тасе сойти с коня. Наверно, она съехала на землю сама, когда я уже забегал на крылечко.
Я забарабанил в дверь… И по слабым шагам за дверью вмиг определил бабку Агашу.
– Иду, иду…
Она открыла дверь (как постарела, бедная!), миг всматривалась и вдруг ахнула:
– Ванечка?!..
Она просто накинулась на меня, притянула сверху вниз, к себе, и изо всей силы прижала! Боже, сколько еще было в ней этих светлых и радостных сил!..
Каждый раз она так обнимала меня, когда мы с дедом Митей возвращались из Москвы с какого-нибудь праздника или ярмарки. Обнимала и тискала, как после столетней разлуки… А я только сейчас вспомнил это!
Воистину, странная вещь – память человеческая. Или это только у иных так: «с глаз долой – из сердца вон»? И у меня в том числе… Но тогда эти иные, к числу которых, видимо, я принадлежу, не достойны права жизни на земле!.. Мне скажут, мол, ты же был ребенком, потом – отрочество, обучение, взросление, сотни и тысячи событий… Но почему же в тот миг я так ясно почувствовал (и чувствую по сей день), что этих сотен и тысяч как будто и не было, что все они, вместе с «великим новым Просвещением», десятками пылких романов, моей завидной куртуазностью, острой риторикой и бронзовой имперской гордостью вдруг осыпались с меня шелухой от одного луча солнца, отразившегося в русской речке?..
– Накатался, Иван Андреевич? Озяб?.. – Агаша обметала с меня снег, и я бежал в избу. – Сейчас оладушки горячие поспеют!..
Она едва успевала стянуть с меня мокрую шубку…
– Я буду на печке! – кричал я, устремляясь по ступенькам деревянной лесенки, приставленной к горячим кирпичам.
А Агаша обходила печь с другого боку и вытягивала черный ароматный противень.
– А сказку доскажешь? – выглядывал и свешивался я из-за белой трубы, стараясь поймать ртом сухие гирлянды грибов и нарезанных кружочками яблок на ниточках. – Не забыла?
– На чем мы остановились?..
– На Сером волке…
– Ага! – начинала она, перекладывая пироги или оладьи с противня в тарелку. – Вот и поехал Иван-царевич на Сером волке через леса, через горы…
Часто летом по моему указу через угол между домом и двором дед Митя натягивал кулису «царского театра». И мы, местная мелюзга – я, благодарный ученик Мольера и Полишинеля, сын митиного свата Андрейка и Тася Трубецкая, дочь помещицы-соседки – стояли за кулисой на длинном столе и, воздевая над ней руки с насаженными на все пятерни тряпично-кленовыми Серым волком и Юлием Цезарем, Труффальдино и Василисой Премудрой, Кощеем, Тартюфом и Бабой Ягой, Пьеро, Несмеяной и Полишинелем-Петрушкой, давали для народа представления.
Перед сценой во дворе сидели на скамьях и стульях взрослые и дети – почти все население поместья. В первом ряду восседали бабушка Агаша и дед Митя. Они хохотали и яростно хлопали, изумлялись, ахали и охали, порою смахивая непонятную для нас слезу…
И вот теперь Агаша быстро, от волнения дрожащими руками собирала на тот самый стол.
Я, точно завороженный, гулял по избе и крутил головой, трогал подряд все знакомое… Аня-Тася была рядом. Она улыбалась, тоже узнавая тот или иной предмет – шкатулку с палехским рисунком, зеркальце в резной оправе или городецкую литую «цаплю»… Все наши куклы – и Несмеяна, и Цезарь, и все, все, все – стояли себе под божницей, на особой полке в «красном» избяном углу.
– А где новый помещик? – спросил я наконец.
– Так при войске – где же ему быть? – удивилась Агаша. Но засвистал самовар, и она кинулась его усмирять.
Подоспев, я принял у старушки сияющую русскую конструкцию и сам отнес на стол.
– А ты, Ванечка, в штатских? – вдруг озадачилась Агаша, еще раз озирая меня с головы до ног. – Ну и правильно. И нечего в эту драку двунадесяти языков лезть…
– А где дед Митя?
– Плох стал… Даже в партизаны не взяли. А уж он так рвался, пенек героический!
И, словно в ответ на ее слова, за окном послышался скрип калитки…
Я еще подумал: ждать, не ждать? или спрятаться за занавески?.. Но не выдержал и бросился в сени. И сразу увидал деда Митю (теперь уже, действительно, деда!) – внизу, в белом окоеме распахнутых дверей, с охапкой дров в руках…
Шестнадцать с половиной лет назад отец вошел сюда в дорожном сюртуке, неимоверно довольный, – прошелся по двум, сразу ставшими маленькими комнатам. Хотел погреть руки у печки, но тут же отдернул – горячо!
– Всё, купчая оформлена! – потер он тогда руку об руку. – Можно и в Париж. Как раз, Себастьян пишет, революция – тю-тю! Новый консул – корсиканец Бонапарт, мой добрый знакомый! Он положил конец всем беспорядкам, учредил новую крепкую полицию… Агафья, собирай Жана!
Дед Митя стоял меж печной занавеской и окном перед отцом.
– Может, чайку? – как-то совсем потерянно спросил он. – Агаша пирогов напекла…
– Даже не заикайся! Наконец я выберусь из этой допотопной дикости, всех этих икон с пирогами, – вновь потирал руки отец, – вздохну воздухом моей Европы… Жано, – крикнул мне, – тебе пять минут, чтобы собраться! – Он скользнул бодрым взглядом по стенам и вдруг нахмурился: – У вас здесь даже часов нет?.. Агафья! Здесь не иконы, а часы должны быть. Народ, который даже счета времени не знает, никогда не двинется на путь прогресса. Завтра я уже, Митя, тебе не хозяин, но сегодня велю, – отец хлопнул деда по плечу: – вместо иконы повесишь часы, чтобы время у тебя пошло, а не эта… как их…
Митя тихо подсказал:
– Вечность…
– Поговори еще у меня, клерикал! – изумился отец. – Аббат рязанского разлива!.. Агафья, где Жан? Почему до сих пор не одет?.. Вот вам за хлопоты о сыне… – Он отсчитал деньги – помню, несколько красивых больших ассигнаций – и протянул их деду.
И тут я, съежившийся в углу под наряженной мерцающей елкой, словно из-под ее защиты, выкрикнул отцу:
– Я не поеду!..
Он развернулся ко мне, как ужаленный:
– Это что еще за фокусы?!