Духовная традиция и общественная мысль в Японии XX века
Шрифт:
У Абэ не только люди враждебны друг к другу, но и толпа в целом враждебна каждому человеку в отдельности, как враждебна к нему в целом и окружающая его природа. Благодаря лицу-маске герой получает возможность избегать личной ответственности за неблаговидные поступки, совершаемые им под воздействием враждебности этого мира. Но раз снимается личная ответственность, все социальные запреты оказываются вполне преодолимыми, всё позволено: «Если освободить себя от всех духовных уз и обрести безграничную свободу, то легко стать безгранично жестоким» [504] – перекликается Абэ с Достоевским. «Провозгласил мир свободу, в последнее время особенно, и что же мы видим в этой свободе ихней: одно лишь рабство и самоубийство», – сетует старец Зосима в «Братьях Карамазовых». [505] Так можно прийти к тому, что «нельзя будет верить другим, не
504
Абэ Кобо. Указ. соч. С. 66.
505
Достоевский Ф. М. Братья Карамазовы. М., 2012. С. 381.
506
Абэ Кобо. Указ. соч. С. 115.
В результате герой приходит к апологии преступления, не сознавая даже, что тем самым разрушает собственное бытие. В финале романа мы застаём его в пограничной ситуации (столь любимой экзистенциалистами) – на пороге убийства, должного скрепить кровью идентичность его я и маски – второго я. Убийство – символ окончательного признания торжества маски, символ полного превращения героя в бездушного эгоцентрика. Японский писатель заканчивает роман прежде, чем герой совершает преступление, оставляя ему возможность отступить. Но отступить можно только в тягостную неопределённость утраченной цельности.
В данном случае Абэ следует японской литературной традиции, практиковавшей незавершённость как лучшее завершение, а эскизность, фрагментарность – как наиполнейшее выражение целостности и вечной континуальности Бытия. [507] Однако этот художественный приём роднит роман Абэ и с сочинениями западных писателей-экзистенциалистов, для которых характерно подчёркивание незавершённости человеческого бытия, его постоянного становления и изменения, что делает жизнь вечным приключением.
507
См.: Сэй Сёнагон. Записки у изголовья. Камо-но Тёмэй. Записки из кельи. Кэнко Хоси. Записки от скуки. М., 1988. С. 352; Kusanagi Masao. The Logic of Passional Surplus // Modern Japanese Aesthetics. A Reader. Honolulu, 1999. P. 148–167.
В этом отношении произведения Абэ Кобо созвучны сочинениям Достоевского, у которого, по словам М. М. Бахтина, «неопределённость, нерешённость <…> являются главным предметом изображения. Ведь он всегда изображает человека на пороге последнего решения, в момент кризиса незавершённого и непредопределимого поворота его души». [508] Примечательно, что «Чужому лицу» присуща и характерная для произведений Достоевского полифоничность. Несмотря на внешнюю монологическую форму романа, написанного как дневник-исповедь, при его чтении возникает ощущение пульсации многих самосознаний. Подобно персонажам Достоевского, герой Абэ всё время пытается воссоздать в себе самосознание окружающих, проиграть их мысли и чувства, определить их позицию по отношению к нему и миру.
508
Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1979. С. 71.
Следует отдать должное высокому мастерству Абэ-психолога, вслед за Достоевским видевшего «разгадку структуры личности в том пространстве, в котором сначала возникает человеческое отношение к другому индивиду, чтобы затем – вследствие взаимного характера этого общения – превратиться в то самое отношение к самому себе, опосредствованное через отношение к другому, которое и составляет суть личностной – специфически человеческой природы индивида». [509]
509
Психология личности. Тексты. М., 1982. С. 17.
Как и герои
510
Бахтин М. М. Указ. соч. С. 57.
511
Там же.
512
Гривнин В. С. Трагедия человека – трагедия общества // Япония 1978. Ежегодник. М., 1979. С. 239.
Обращаясь к сравнению романа Абэ с повесть Камю «Посторонний», заметим, что в отличие от Абэ, показывающего, как индивид приобретает черты атомизированного эгоцентриста в буржуазном обществе, Камю изображает уже сформировавшегося равнодушного эгоиста. [513] Если Абэ анализировал драматический процесс становления индивидуалистического несчастного сознания, то у Камю мы видим последний рубеж, тупик – фактический распад личности; результат, к которому приводит развитие экзистенциального индивида. В герое Камю процесс присутствует «в снятом виде», поскольку этот герой – наследник вековой индивидуалистической традиции Запада. Ему не требуется маска, чужое лицо, – он уже давно сросся с этой маской, сам превратился в маску. Его я – это и есть эгоистическое я западного индивидуалиста, для которого не существует таких вопросов, как «что есть моё лицо?» или «что есть моя индивидуальность?».
513
См.: Великовский СИ. Грани «несчастного сознания». М., 1973; Его же. Экзистенциализм // Краткая литературная энциклопедия. Т. 8. М., 1975.
Такие вопросы возникают только тогда, когда человек ощущает себя глубоко причастным природному и социальному миру, как, например, в Японии. В западном же экзистенциализме онтологизация субъективных переживаний отдельной личности привела к утверждению индивидуалистической самости как данности, аксиомы. Согласно этой аксиоме, я не только не нуждается в доказательствах собственного существования, но и является точкой отсчёта и единственным критерием истинности всех своих проявлений в мире.
Согласно этой теории, экзистенциальному индивидууму не нужны сочувствие и поддержка окружающих. Люди глубоко чужды ему и заслуживают лишь равнодушия либо презрения. Однако, как показывает Камю в «Постороннем», окружающие нужны для утверждения свободы воли индивида, они – необходимый фон для развития и полноценного действия его я. [514] Таким образом, даже экзистенциалистский субъект нуждается в определённых связях с людьми, и нарушение этих связей вызывает у него какой-никакой, но тем не менее душевный дискомфорт.
514
См.: Камю А. Посторонний // Посторонний. Чума. Падение. Рассказы и эссе. М., 1989.
Главный герой повести Камю, мелкий служащий частной фирмы по имени Мерсо, живёт своей размеренной, несколько блёклой, скучноватой, но вполне благополучной жизнью в небольшом городке Алжира на берегу Средиземного моря. Монотонно тянутся его холостяцкие будни. Служба, обеды в кафе, одинокая квартирка, прогулки, спорадические интрижки, кино и пляж по выходным, немного выпивки. Общение вне службы ограничивается случайными беседами с соседями по дому или по кафе. Где-то в близлежащем посёлке живёт в доме престарелых мать Мерсо, которую он почти не навещает.