Двадцать четыре секунды до последнего выстрела
Шрифт:
— Ты поверил!
Джим наморщил брови. Уолли не издевался над ним. И он ведь правда поверил, что Уолли что-то увидел в небе. Пусть даже и тарелку. А Уолли для этой шутки пришлось испачкаться, чего взрослые делать не любят. Улыбнувшись, Джим неуверенно заметил:
— Ты меня разыграл.
— Обожаю так делать, — Уолли вытер грязную руку о серые поношенные штаны. — Говорю же, я актёр. Так во что я не поверю, Джим?
Джим долго смотрел в синие глаза Уолли. Слова просились на язык. Буквально чесались возле плотно сжатых губ. Но он их удерживал. Они были тайной. И не из тех, которые раскрывают первому встречному.
И именно поэтому Джим, заставляя себя смотреть Уолли в глаза, произнёс (но негромко):
— Я пообещал сжечь нашего святого отца. На исповеди пообещал. Веришь?
— Верю, — просто сказал Уолли. — А за что?
Джим испытал в этот момент новое ощущение. Оно было сладко-жарким, опалило пищевод, пробежало по позвоночнику и ещё вдобавок засвербило в нёбе. Он не знал, как оно называлось, но появилось, когда он сказал правду:
— Он пытался меня трахнуть. Давно хотел, — опьянённый этим новым чувством, Джим улыбнулся.
Ему было плевать, поверит ли Уолли или начнёт кричать, что Джиму нужно вымыть язык с мылом. Или рассмеётся. Ему не было дела до Уолли, потому что сказать об этом вслух было лучше, чем съесть самое удивительное лакомство. Лучше, чем вообще всё, что Джим испытывал до этого.
— Значит… — пробормотал Уолли, отведя взгляд, — ты маленький католик. Ходишь в ту церковь… Святого Михаила, да?
— Я не католик, — отрезал Джим. Неуместный вопрос Уолли вырвал его из собственных ощущений. — Я просто хожу в церковь, — и пояснил: — Я не верю в Бога.
Этого он вслух тоже ещё никогда не говорил, и ему понравилось. Кажется, то удовольствие возникало, когда говоришь другому о вещах, о которых нужно обязательно молчать.
— Я тоже, — вдруг поделился Уолли, — но я взрослый, поэтому могу не ходить в церковь. И ты не ходи, Джим. Лучше заглядывай ко мне в театр. Хочешь?
Джим застонал, балансируя на грани болезненно-острых ощущений. Он почти чувствовал. Между тотальным ничем и болью он всегда предпочитал боль, и сейчас она ощущалась так тонко, так сладко.
Пытаясь удержать в голове картинку, он пробормотал: «Хочу. Ты играешь на сцене, Уолли?», — но это было очень сложно. Ощущения ускользали от него, и от этого просыпалась яростная дикая злость.
Усилием воли Джим снова соскользнул в солнечный день поздней весной, где под пальцами в труху растирались одуванчики, а Уолли показывал летающую тарелку.
Или в другой?
Там было мороженое. Рожок. Джим старательно облизывал его, не касаясь зубами, и бросал на Уолли пристальные взгляды. А Уолли прятал глаза и бормотал что-то совершенно бессмысленное. Джим тогда впервые назвал его «дорогим». О, да, это было отличное воспоминание. Оно разворошило у Джима в груди огромную ощутимую дыру. Но оно пропало. Кроме подтаявшего рожка там остался только острый царапающий край чёрного креста. Джим тогда уже знал, что камень, из которого он сделан, называется «оникс» — Уолли рассказал.
В новом воспоминании Джим с отвращением
— С меня хватит.
Уолли покорно поднял тряпку и продолжил работу сам, а Джим развалился на куске брезента, закинул ноги на свёрнутый и забытый здесь много лет назад старый задник сцены и, немного подумав, сбросил ботинки один за другим. Стянул носки. Пошевелил босыми пальцами.
— Ты ужасный мальчишка, Джимми, — проворчал Уолли, — ленивый, упрямый и жестокий.
Наверху было достаточно жарко, так что вслед за обувью Джим снял и футболку. Уолли испустил тяжёлый вздох.
— Очень жестокий, — повторил он. — И в тебе нет ни капли сочувствия ко мне.
— Ни капли, — согласился Джим. — Ты старый похотливый неудачник, мой дорогой Уолли. И мне тебя не жалко. И сейчас ты вытираешь старую лампу, а штаны тебе начинают жать. Потому что — что, Уолли? — Джим прикрыл глаза и зевнул, даже не пытаясь делать вид, что ему это интересно. Через зевок закончил: — Потому что ты хочешь меня. Но это скучно. Лучше сыграй мне как вчера. Давай, покажи ещё раз Отелло.
— Я не в настроении, малыш, — пробормотал Уолли. — Давай лучше…
Джим прищурился:
— Сыграй Отелло. Покажи мне ревность. Или я заставлю тебя ревновать на самом деле, дорогой.
В реальности было очень холодно. Но Джим предпочёл бы околеть, нежели выйти из своих воспоминаний. Хотя конечно, он понимал, осознавал краем сознания, что выбор был слабым. Но в то же время он был разумным. Нужное количество боли, достаточное, чтобы ощутить её, но не настолько сильное, чтобы в ней утонуть.
«Я здесь», — более реально, чем наяву, прошептал у него в сознании мягкий баритон. Джим кивнул и закрыл глаза. Да, обладатель баритона был здесь. Спокойными, как будто даже врачебными движениями снимал с него одежду, укрывал одеялом и садился у постели на скрипящий стул. Смотрел непонимающим взглядом, но внимательно. Протягивал руку и касался лба сухой тёплой ладонью. У него не дрожали руки. Даже у Дока подрагивали. И потели. А у него — никогда. И глаза никогда не темнели, зрачки не расширялись. Кажется, он был единственным, кому Джим прощал эту оплошность. Святому Себастиану было можно не хотеть его. Потому что он святой.
«Ещё не сейчас, детка», — прошептал Джим своему воображению, представил себе серую потрескавшуюся стену и тут же почувствовал сзади жаркие душные объятия. Завозился, скидывая тяжёлую потную руку. Капризно надул губы.
Уолли был прост, как старый калькулятор. Даже ещё проще. Как какая-нибудь тумбочка, раскладной столик. Инструкция по использованию даже не требовалась, слишком всё было очевидно.
— Прости, малыш, — тут же сказал Уолли. — Я устал. — И вдруг обеспокоенно спросил: — Малыш, ты был сегодня в на занятиях?
— Нет.
Джим встал, прошлёпал босыми ногами к столу и отпил воду из горлышка графина. Уолли каждый раз просил его так не делать, и Джим каждый раз игнорировал его просьбу. В конце концов, хорошего — понемногу. У просьб должен быть лимит. А сегодня Джим уже и так исполнил парочку.
— Джимми, это важно. Ты ведь не хочешь закончить как я? Мыть эти чёртовы лампы за гроши? Ты ведь умница, Джим. Тебе в университет нужно поступать.
Запрокинув голову, Джим рассмеялся в голос. Он обожал эту фантазию Уолли.